Книга Европа - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он лежал на спине, уставившись широко раскрытыми глазами в плотный мрак спальни. Не до конца закрытые тяжелые портьеры серого бархата пропускали немного тени — или, может быть, лунного света — и легкие вздохи ветра, долетавшие с озера. В то же время он стоял на террасе и находился в своем хорошо охраняемом кабинете, во дворце Фарнезе, где он укрылся в поисках нескольких минут покоя. Он был также везде, где его не было, в мраморных пейзажах, подобных тем, которые можно обнаружить в самом сердце жеод[27], о которых столь захватывающе рассказывал Роже Каюа. Но где бы он ни находился на самом деле, он неустанно продолжал исследовать у себя в голове всякие повороты событий, чтобы исключить любые сюрпризы, возможность которых не только всегда допустима, но и весьма вероятна; причем самые неожиданные и самые разрушительные — он это знал и готовил себя к этому — могли исходить от него самого или, точнее, от этого двойника, о котором он ничего не знал: тот постоянно ускользал от него и был, вне всякого сомнения, его самым злейшим врагом. И тем не менее в тот самый момент, когда он шел по дороге рядом с Эрикой под полуденным солнцем, устраняющим даже тень угрозы, и чувствовал под рукой незыблемую твердость стены, внушающей такое доверие собственной неоспоримой реальностью и способностью положить конец всякой путанице, точно указав место и время, — в этот самый момент новая вероятность, до сих пор никак себя не обнаруживавшая, возникла, непонятно откуда, в пока еще ночной тишине виллы «Флавия». Темнота, однако, уже начинала рассеиваться, отступая перед первыми позывами зари, — и эта вероятность, быстро обратившаяся в уверенность, поразила его своей беспощадной очевидностью, так как он знал уже, что этот сокрушительный удар врага, который он не смог предусмотреть, отразить было невозможно. Нелепое и суеверное, воистину недостойное цивилизованного человека, предположение, что Эрика никогда не существовала, что она была всего лишь видимостью, которую навязала ему в своем стремлении отомстить легендарная Мальвина фон Лейден, сожженная в XVI веке за колдовство, пытавшаяся с помощью черной магии выдать себя за свою дочь, оказалось всего лишь кратким мгновением испуга, с которым он быстро совладал. Вот что значило слишком часто, полагаясь на собственную эрудицию, посещать прошедшие века, которым вы втайне отдавали предпочтение. И все же было то, что не прервалось, а длилось дальше и в этом смешении мыслей, столь часто сопровождающем лихорадочное, почти бредовое состояние, явилось наконец вполне убедительным и столь же ясным, как пробуждение, так это внезапное чувство отступления Времени, отхлынувшего с головокружительной быстротой, или, вернее, чувство возвращения к реальности. Молодой атташе посольства только что понял, что растущее беспокойство, вызванное отношениями с нежно любимой пассией, о скандальном прошлом которой ему теперь было известно, а также предупреждениями, полученными от его шефов с набережной Д’Орсэ, после того, как дирекции отдела кадров доложили о его намерении жениться на «отъявленной авантюристке», вылилось в конце концов в нервное расстройство, потерю чувства реального и странные видения.
К счастью, Жан Дантес сумел пересилить это временное помутнение рассудка, о котором он даже не подозревал и которое, весьма вероятно, длилось не один день.
Молодой человек глубоко вздохнул, достал платок и вытер взмокший лоб, и тут же обратились в позорное бегство все недавние призраки, в том числе и невероятный Барон — где, интересно, его воображение выискало такого странного персонажа? — который сгинул последним, в буквальном смысле растворившись на глазах, потому что сначала пропала нижняя часть его тела, в то время как торс еще держался какое-то мгновение на чем-то, смутно напоминающем шахматную доску. Потом, прежде чем исчезнуть полностью, он потерял свой правый глаз и левую половину туловища.
Жану Дантесу было двадцать пять, на двенадцать лет меньше, чем его любовнице; впрочем, разве сама она не говорила, что у нее за плечами века, и при этом преспокойно проживала целые эпохи, не оглядываясь на годы? Красноречие ее было неиссякаемо, когда дело касалось XVIII века, который она особенно любила, а ее осведомленность в мельчайших нюансах о нравах этого времени действительно наводила на мысль о жизненном опыте, настолько замечания ее были точны и сведущи. Дантес совсем недавно сделал себе шикарный подарок: «испано-суизу», модели 1927 года, — она обошлась ему не так дорого, как могла бы обойтись «рено-жювакатр»[28], — и они приехали из Парижа, чтобы провести вместе несколько дней на вилле, немного пострадавшей во время войны и, можно сказать, оставленной разорившимися хозяевами, вилле «Флавия», под Флоренцией. Они гуляли, держась за руки, по дорожке, идущей вдоль старой стены, наполовину изъеденной временем, которая огораживала парк, отделял Биллу, где они поселились, от другого дома, утопавшего в зелени, — виллы «Италия». Мальвина смеялась, подставляя лицо прямым лучам солнца, и отдавалась этому счастью со всей той беззаботностью и с еще большей беспечностью, какие только может дать подобное уединение. Она ничего не знала о конфликте, который мучил ее возлюбленного: ему предстояло сделать выбор между Карьерой, которой он дорожил, потому что видел в ней способ помочь воссозданию Европы, и женщиной, которая была старше его на двенадцать лет и являлась той самой «мадам», как называли это американцы времен оккупации, которая держала самый шикарный бордель в Австрии. О ее репутации, еще до этого заключительного этапа деградации, уже ходили слухи самого аморального толка, в которые сложно было поверить, если вы знали ее лично, и почти невозможно, когда она смотрела на вас такими влюбленными глазами. Любовь, в своих высших проявлениях, обладала даром невинности и распространяла его действие даже на прошлое. Дантес обожал эту женщину, но можно ли было столь эгоистическое чувство обращать в смысл всей своей жизни? Единственный шанс, данный ему его образованием, его призванием, всем тем, что внутри него жило одним желанием: посвятить жизнь тому, что он называл Европой, этот уникальный шанс предоставляла ему дипломатическая служба. Вне ее он мог быть лишь каким-нибудь экспертом по искусству, то есть запереть себя в замкнутом мире эстетических наслаждений, сообщающимся с одними лишь музеями. И самое ужасное в данный момент заключалось в том, что он уже сделал свой выбор, приняв решение: разрыв. И хотя он специально приехал в Италию, чтобы сообщить об этом Мальвине, ему не хватало смелости, и он знал, что уедет, так и не открыв ей правды. Это психическое состояние вполне объясняло все его фантасмагории, которые, как морские волны, без конца то накатывали, то отступали, приходя из ночи среди бела дня, целыми неделями взвинчиваемые бессонницей. Чаще всего в этих каруселях фантасмагорий — и в этом яснее всего проявлялись его неотступные мысли — видел он себя самого: вот его назначают на пост посла в Риме, и потом, после того как ему исполнялось пятьдесят, он встречает дочь Мальвины и переносит на нее всю ту любовь, что испытывал к ее матери. В двадцать пять его амбиции не могли найти более откровенного выражения, чем в этом предчувствии двойного успеха, и следовало признать, что все это выглядело не очень красиво, потому что в этой его прекрасной мечте оказывался третий лишний, о котором он, казалось, и думать забыл: Мальвина. Тогда-то, лежа в темной спальне, как ему показалось, лишь одно мгновение, — но он тут же исправил эту ошибку в логической цепочке своего потревоженного сна, возвратившись к созерцанию себя стоящим на террасе и потом, разумеется, идущим вдоль стены, касаясь рукой старых камней, — тогда-то он и услышал другой голос, отличающийся, несмотря на явное сходство, от голоса матери, голос Эрики, которая заканчивала фразу, и это в очередной раз доказывало, что мир мог пропасть и возродиться в несколько секунд и что Время было просто шарлатаном: