Книга Человек, который знал все - Игорь Сахновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не могу это описать, — произнес Безукладников с тихим смущением.
— И, по-моему, никто, никакой гениальный Хичкок не способен передать этот ужас, когда ты лежишь ночью голый в своей постели и слышишь: открывается дверь твоей квартиры и кто-то входит к тебе в темноту.
Судя по шарканью ног в тяжелых ботинках, пришедший убивать даже не старался скрадывать шаги. Он уверенно, по-хозяйски прошел на кухню, и оттуда послышалось громыхание газовой плиты.
Затем нависло короткое затишье, такое пронзительное, что Безукладников, скрючившийся под одеялом в зародышевой позе, внятно заслышал себя, собственное тело — как оно громко лежит на виду у темноты и как оно оглушительно боится. Тому, что трепетало в животе и больно бухало за ребрами, оставалось трепетать и бухать не более четырех минут — он уже знал определенно. Первые полминуты с панической доблестью он метался между вариантами прорыва: вскочить, нашарить тяжелый предмет, оглушить внезапностью… Или попытаться тихо-тихо, не дыша, протиснуться между слоями темени, мимо кухни и вырваться наружу — на лестничную площадку, на холод, куда угодно. Но вся беда была в том, что оба эти варианта давали одинаковый результат: и Безукладников, дерзнувший напасть, и крадущийся на волю беглец Безукладников одинаково быстро, в один миг, напарывались на короткую заточенную сталь — Вторушин умел бить почти вслепую, пружинно выбрасывая руку снизу вверх, в горло жертвы… Так Александр Платонович и лежал, утопая в ледяном поту, когда гость вышел из кухни, постоял, озираясь впотьмах, и направился к безукладниковскому дивану.
— Если бы я шевельнулся либо рискнул вскочить, он прирезал бы меня, как цыпленка, просто автоматически.
— Вы что, хотите сказать, он только постоял над вами, повернулся и ушел? Извините, плохо верится.
— Мне тоже не верится, — сказал Безукладников. — Тем более что я всего лишь захрапел. Правда, очень громко.
— Находчивость прямо фантастическая. Сами додумались?
— Сам бы я до такой детской глупости не дошел… Но подсказка была странноватая: лежать неподвижно и погромче шуметь.
Безукладников передернул плечами, как продрогший подросток.
— Как бы это правильнее сказать?.. Он не убил меня из брезгливости.
Вообразите: такой царь и бог. И тут перед ним лежит жалкий человечек, от которого уже столько шума. А если его тронуть, ковырнуть — сколько же будет крови, соплей!.. Попросту говоря, Вторушин был под кайфом и не стал себе этот кайф ломать. Ему еще хотелось в ту ночь полетать, а меня он оставил на завтра — как мусорное ведро или невымытую посуду.
— И вы, наконец, в эту же ночь сбежали из дома от греха подальше?
— Нет. Я, наконец, уснул как убитый и проспал до самого утра.
Самым зябким воспоминанием безукладниковского детства были темные зимние утра, когда ровно в шесть самостийно врубалось радио, не выключавшееся на ночь, поскольку служило родителям будильником, — и на последний драгоценный сон обрушивался гимн страны, грозный хор в двести глоток: «Союз нерушимый республик свободных…» Безукладников на всю жизнь запомнил страх, который охватывал его, маленького школьника. Не потому, что надо было так рано вставать и плестись в школу с тяжелым ранцем по морозу. И даже не потому, что несущийся из репродуктора голос Родины выражал беспощадную строгость. А потому, что в грохоте этой музыки голый подросток, вырванный из постели, как из материнского лона, несущий свою нескладную наготу, свои мурашки и стыдное детское нетерпение в туалет, чувствовал себя насекомым, щепкой, абсолютным ничтожеством перед «волей народа», которая всегда права и никогда ничего не прощает.
А этим простуженным, ангинным утром, надраивая зубы, умываясь, искоса поглядывая в зеркало, уже необратимо взрослый Безукладников вдруг испытал приступ такой леденящей ярости, что сам себе поразился.
Его травят, как дичь. Выкуривают, как зверя из норы. Можно сказать, его уже убивают — а не убили еще по чистой случайности. И кто охотник? Садист, по которому плачет тюрьма. Добавить мысленно: «Тот, кто отнял у меня Ирину», — было слишком больно.
Восьмилетнего Безукладникова мама посылала в магазин «Продукты» за хлебом и за сметаной. Он брал авоську, стеклянную банку с крышкой и уходил в магазин, как на казнь. Потому что на обратном пути его поджидал рослый соседский парень в красной ковбойке — загораживал собой дорогу, криво улыбался и спрашивал всегда одно и то же: «Ну что, стыкнемся?» Это было приглашение драться — просто так, без повода. И каждый раз Безукладников тушевался, прятал глаза, уходил. И каждый раз его мучитель криво улыбался, наслаждаясь беспроигрышной игрой кошки с мышкой. Задним числом Безукладников размышлял о причинах своей позорной робости и находил ей тупое оправданье: руки ведь заняты покупками! Якобы все дело в проклятой сметане. Как ни странно, объяснение оказалось точным. При очередной встрече в ответ на идиотский сакраментальный вопрос: «Ну что, стыкнемся?» Безукладников молча снял крышку с банки и аккуратно вывалил всю сметану на красную ковбойку. Ковбойка вытаращила глаза, попятилась, что-то выкрикнула тонким голосом. Но эта встреча стала последней — игра закончилась. Домой Безукладников шел налегке, холодея от ужаса победы.
Он вспомнил тот случай сейчас, когда вдруг обнаружил себя в состоянии, близком, так сказать, к опрокидыванию сметаны.
До следующего (фактически окончательного) визита Болта оставалось чуть менее трех часов. Во дворе сгущались разнородные наблюдательные силы.
Горло болело так, будто в него насыпали толченого стекла. Любимая некогда осенняя суббота грозилась теперь ничем не отличаться от осенних же понедельников. Тянуло снова лечь в постель и не вставать несколько суток.
Но сильнее всех потребностей был этот саднящий, как ожог, мальчиковый позыв — снять крышку и опрокинуть банку.
Мобильный телефон Шимкевича четырежды исполнил «Турецкий марш», прежде чем обратил на себя внимание музыкальной общественности. Он задавал тон в достойной компании — фуги Баха, куплетов Тореадора и канкана, — рассевшейся с пивом и копченой рыбой на кафельном берегу бассейна. Сам Коля в этот момент вольно плескался в хлорированной стихии, в хороводе стодолларовых длиннолягих наяд, всплывающих по вызову. Наяды были вызваны и оплачены фугой Баха — маленьким, вечно мрачным подполковником таможни, которого, как лошадку за уздцы, влекло, во-первых, все прекрасное, а во-вторых, высокая благодарность за высокие материальные благодарности, выражаемые Колей Шимкевичем в благодарность за посильную таможенную благодарность.
Коля шумно откидывался на спину и разбрасывал конечности во все стороны света, стремясь не обделить своей ступней либо десницей ни одну из участниц хоровода. Наяды, задетые за живое, прыскали и кокетливо матерились.
Пиликающий мобильный марш был наконец переправлен мокрыми ручонками в эпицентр бурливой стихии и поднесен к депутатскому уху, чтобы шаловливый Коля мог озвучить свою дежурную шутку: «База торпедных катеров слушает!»