Книга Журнал Виктора Франкенштейна - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед тем как уходить, отец обнял ее, вновь уговаривая есть получше и спать. Я сомневался в том, что она послушается его наставлений. Слишком далека была она от этого мира, чтобы обращать внимание на подобные вещи. Как только мы ушли от нее, глаза отца наполнились слезами. Я никогда прежде не видел его плачущим.
— Ей не жить, — сказал он. — Доктору это известно.
— Но ведь есть какая-то надежда?
— Ни малейшей. Доктора сказали, что улучшение невозможно. Чахотка поразила ее легкие.
— Но ведь доктора могут ошибаться.
— Ты слышал, как она дышит? Доктор сказал мне, что прошлой ночью рот ее был полон артериальной крови.
— Что же нам делать?
— Ждать. Что же еще?
— Ее более не греет солнце.
— Что такое?
Я говорил слишком тихо, и он меня не расслышал.
— Тяжелое время, папа.
— Будет еще тяжелее. Мы должны лелеять твою сестру.
Смерть наступила двумя днями позже. Элизабет обнаружили утром сидящей в кресле у постели. Сказали, что она не страдала; не знаю, как это удалось определить. По настоянию отца похоронили ее на маленьком кладбище в Шамони, в деревне, где находилось наше родовое поместье. Элизабет положили в свинцовый гроб, и мы все вместе отправились по петляющей дороге прочь из Женевы, в горы. Стоит ли говорить, что путешествие было печальным. Все, что я теперь о нем помню, — сладкий запах горящих бревен, сопровождавший нас часть пути.
Когда мы добрались до нашего старого дома, я жаждал снова увидеть чистую белизну снега, к которому не прикасался никто на свете. Из окна моей комнаты виден был Монблан и вершина, которую мы называли Л'агилль дю Миди; снег на верхних склонах сиял, освещенный солнцем, а нижняя часть горы все еще оставалась в тени, покрытая серым снегом, с нее чередой сбегали в долину деревья. Ничто не мешало взгляду простираться вдаль. Видны были каменистые участки, до которых никогда не добирался свет, русла, по которым никогда не текла река, странной формы скалы, вырубленные силами, каких я не мог себе представить. Все было окутано вечным покоем. То был покой, в который теперь вступила Элизабет. Но тут громкое птичье пение вернуло меня обратно на землю.
Вечером накануне похорон пришла буря. Густые облака покрыли горы, затянув их вершины серой дымкой, что опускалась все ниже. Блики солнечного света касались земли, а стоило подняться ветру, как листья на деревьях начинали трепетать подобно скрипкам. Когда в склон горы ударила молния, выглядело это так, будто по земле хлестнули прутом. Огонь сверкал по всему небу; гром переместился и шел, казалось, низом, под горами. Затем горы исчезли из виду. В воздухе висела тяжесть ожидания, в нем чувствовался аромат грозы. И тут на общинном выгоне, поросшем травой, я увидел девочку, игравшую с двумя собачонкми. Как мне хотелось в тот момент, чтобы Элизабет возвратилась и увидела это вместе со мной! Знай я, как ее оживить, я сделал бы это! Невысказанная мысль моя слилась со вспышкой молнии, возникнув в тот же миг.
Звон колоколов церквушки в Шамони, раздавшийся, когда ее опускали в землю, словно отражался от скал и снега. Меня вновь переполнило чувство, знакомое с детства, — как будто колокола неким образом оказались внутри горы и звук их проникает сквозь ее толщу.
После похорон, на которых присутствовали большинство жителей Шамони, я не находил себе места. Мне необходимо было двигаться. И потому я возвратился в горы. Я стал карабкаться вверх через хвойный лес, окаймлявший предгорья, с трудом удерживая равновесие среди каменистых уступов и корней, то и дело затруднявших мое восхождение. Были тут и ручейки, стремительно падавшие с ледников на верхних склонах. Наконец я нашел вьющуюся тропинку, которою ходили местные крестьяне. Мне хотелось взобраться выше, еще выше, ступить на Л'агилль дю Миди. Где-то поблизости раздался голос сурка, и этот пронзительный зов заставил меня осознать свое одиночество. Упади я здесь и умри, тело мое вскоре покроют лед и снег; реликт моего времени, оно сохранится на многие века, как установлено современными опытами по замораживанию, и не подвергнется разложению.
Воздух тут был более разреженным, и я ощущал, как в теле моем пульсирует кровь. Это было прекрасно — почувствовать силу жизни, однако в бескрайнем одиночестве, где меня омывали потоки вселенной, это порождало еще и чувство сродни ужасу — чувство, когда осознаешь, сколь могущественно бытие, и в то же время понимаешь, сколь оно хрупко. Я лежал на замерзшей земле, но холода не ощущал. Я окликнул сурка, подражая его голосу. В отклике живого существа прозвучала жалобная нота, словно оно не поняло приветствия. Я крикнул опять, твердо уверенный в том, что вся жизнь — единое целое, и теперь в отклике мне послышался трепет узнавания.
После смерти Элизабет отец как будто устал от собственной жизни. Он очень быстро постарел, забросил дело по продаже товаров за границу, созданное им за многие годы. Отказавшись возвращаться в Женеву, он заперся в своем кабинете в Шамони, где просиживал от зари до сумерек, глядя в окно на горы. Вечерами он обедал вместе со мной, но разговаривали мы мало. Впрочем, ему случалось изливать душу, переполненную чувствами.
— Ты занимаешься науками, — сказал он мне однажды вечером. — Можешь ли ты мне изъяснить, почему самые жалкие создания обладают жизнью, тогда как Элизабет лишена ее навеки?
— Дар этот не вечен, отец.
— Этот мотылек полон жизни. Видишь, как он кружит у пламени свечи? Радует ли его, по-твоему, его существование?
— Он словно бы танцует. Всем живым существам должно расходовать свою энергию.
— И все-таки этой жизни, этой радости придет конец.
— Мотылек не знает о смерти.
— Стало быть, он полагает, что бессмертен?
— Понятие бессмертия ему неведомо. Он есть. Этого довольно. Он не живет во времени.
— Сила существования, которой он обладает, — возможно ли ее найти?
— Что вы под этим подразумеваете?
— Существует ли некая сущность, некая жизненная искра?
— На этот вопрос, отец, я не могу ответить. Это постоянный предмет споров, но к удовлетворительному заключению прийти никому не удается.
— Стало быть, мы не знаем, что есть жизнь.
— Нет. Ей невозможно подобрать определение.
— На что же годны все твои науки и занятия, если они не позволяют понять самого важного?
— Все, на что мы способны, — двигаться от известного к неизвестному.
— Но когда неизвестное столь велико…
— Оно тем паче заставляет меня не жалеть сил, отец.
Мотылек по-прежнему порхал вокруг свечи, и я поймал его, сложив руки. Я чувствовал, как его бледные крылышки бьются о кожу моих ладоней, и внезапно испытал ощущение восторга.