Книга Двадцатая рапсодия Листа - Виталий Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я же, вместо всего того, с превеликой охотой, самого меня удивившей, последовал приглашению Владимира, побежал за ним, словно легавый щенок, которого хозяин наконец-то свистнул на охоту. Даже у Феофанова, известного мастера псовой охоты, собаки строптивее, тьфу ты, пропасть… Сравнение это пришло мне в голову почти сразу – тем более что приглашение Владимира сделано было столь утвердительным тоном, что походило более на приказ или даже на помянутый освист.
Но даже сие обстоятельство не оскорбило и не оттолкнуло меня. Единственное, что озаботило, так это то, что не до конца я был уверен в конечной и скорой победе молодого прогрессиста над старым консерватистом. Прогрессистом в моем представлении был восемнадцатилетний Владимир Ульянов, а консерватистом, конечно же, сорокалетний Никифоров. Спросил бы меня кто в ту минуту – а к кому я причисляю себя? Ну, пусть даже не причисляю, а хотя бы присоединяю? Не к юным ли прогрессистам? Ей же Богу, ответил бы утвердительно. Хотя тут же устыдился бы.
А еще пришло мне в голову сравнение Владимира не просто с рыцарем-спасителем, но с Рыцарем Печального Образа. Сравнение настолько банальное, что я тут же его устыдился, однако же был в нем, был некоторый резон. Ибо отнюдь не до конца я был уверен в победе Владимира над тем, кого он недавно в издевательской, но тщательно завуалированной манере назвал «филистером» и «пустой кишкой», и весьма плохо представлял себе нашего студента в роли спасителя несчастного мельника. И хотя я пошел в помощники к новоявленному следователю с неожиданной радостью, стоило нам выйти за ворота, как я тут же почувствовал себя не в своей тарелке.
И вновь вспомнился мне Дон Кихот, а вернее – оруженосец его, Санчо Панса, роль коего досталась мне. Ежели и можно было соотносить нас с героями бессмертного Мигеля де Сервантеса, так прежде всего тем, что по очевидности престранную парочку являли мы собой, когда целеустремленно шагали по деревенской улице к мельничной запруде: юноша в зеленоватой касторовой шинели с каракулевым воротником и синем башлыке вокруг шеи, по-прежнему без шапки или хотя бы фуражки, с длинными развевающимися рыжеватыми волосами; и пожилой муж пятидесяти трех лет, в волчьей шубе и бобровом картузе, семенящий чуть позади. По счастью, ни Росинанта, ни серого осла под нами не было.
В какой-то момент я обратил внимание, что лица наши имели решительно одинаковое выражение: осознание важности ситуации. Я уже давно заметил, что именно такой контенанс в действительности соответствует внутренней растерянности и неуверенности. И вывел теперь из этого, что и Владимир ни в какой мере не знал, что именно следует делать. Он утвердил для себя только лишь то, что надобно спасать невинного человека, каким представлялся ему Яков Паклин, а дальше… а дальше только и остается, что с копьем на мельницу. Благо мы как раз на мельницу и направлялись, разве что не ветряную, а водяную.
Тут в голову мне пришла мысль, изрядно меня насмешившая. Я вдруг подумал, что даже внешне мы, словно рыцарь Ламанчский и его оруженосец, представляли самые что ни на есть противоположности – только в кривом зеркале по отношению к героям романа. Комическая сторона тут заключалась в том, что «рыцарь» наш росту был невысокого, ниже среднего, а строением отличался скорее женственным, нежели мужественным. «Оруженосец» же был на голову его выше, изрядно мускулист да и похудел за последний год изрядно.
Экипировались мы тоже по-разному. Про шинель и башлык, равно как про шубу и картуз, я уже упомянул. Были на мне еще теплые сапоги и рукавицы, а студент наш именно что студентом и выглядел, в своих хромовых сапожках-то – в таких только на балах и танцевать, но уж никак не по снегу бегать. О рукавицах я и не говорю – Владимир так торопился, что не надел их, и сейчас, оказавшись на морозе под лучами яркого и совершенно не греющего, словно нарисованного солнца, спешно упрятал руки в карманы. Не знаю, что уж это за мода такая – ходить зимой без шапки да без рукавиц, да мода здесь, пожалуй, вовсе и ни при чем, одно слово – студенческий форс.
Понятное дело, каракулевый воротник шинели Владимир поднял, чтобы защитить покрасневшие уши, и башлык все-таки накинул на голову. Вид у него при этом был донельзя юмористический, прямо как из журнала «Осколки» или, того пуще, из «Сверчка». И то сказать – башлык поверх головного убора это одно, но тот же башлык на непокрытой голове – совсем иное, чистый шутовской колпак. Да ведь, если внимательно посмотреть, кем был тот Дон Кихот, из романа, – разве не шутом?
Хорошо еще, что зима в этом году была обычная – не слишком суровая, однако же и не чрезмерно мягкая. И ведь что удивительно: пошли мы пешком, а о санях даже и не подумали. Не было ничего проще, чем дойти до моего дома, крикнуть Ефима и приказать ему запрячь сани. Пять-десять минут, и розвальни с теплой полостью были бы к нашим услугам. Однако же мы так торопились – совершенно непонятно почему! – что никакие подобные идеи нам и в головы не пришли.
Пока мы шествовали по улице, я вновь обратился мыслями к событиям последних двух дней. И выходило так, что, с одной стороны, Владимир, может быть, и прав, а Никифоров – нет. Но, с другой стороны, ведь сам же студент наш и подсказал, что вещи утопленника во двор уряднику подбросил мельник. И я прекрасно понимал: столь веское и единственно материальное доказательство причастности к преступлению перевесит любые рассуждения о невиновности Паклина. Да к тому же я вспомнил поведение Якова Паклина в тот день, когда были сделаны страшные находки. Любой, самый непредубежденный человек признал бы: странновато, весьма странновато вел себя мельник. То есть, в тот момент я ни о чем таком не думал, однако же сейчас вспомнил и растерянность мельника, и страх его, проявившийся еще до второй находки, – страх, за которым видел я теперь нечто большее, нежели просто испуг от близости мертвого тела, столь простительный любому человеку, даже имеющему военный опыт.
Ясно представилась моему внутреннему взору давешняя картина. Вот подхожу я к утопленнику, а Яков, вытаращив глаза и побледнев до белизны нового снега, пятится назад, за спины односельчан. Сейчас мне подумалось, что мельник лишь искал претекста поскорее сбежать, но в то же время боялся неосторожным бегством своим привлечь случайное внимание. Вспомнились мне его руки, нервно мявшие лисью шапку, бегающие по сторонам глаза. И еще то, что он словно бы погружен был в какие-то свои потаенные мысли – всякий вопрос ему приходилось повторять дважды.
Нет, что бы ни говорил наш студент, а образ действий мельника вполне походил на поведение человека с нечистой совестью. Но чем можно замарать совесть в таком случае, ежели не участием или соучастием в убийстве двух несчастных, нами обнаруженных?
Избрав пеший способ передвижения, мы неожиданно – а возможно, и ожидаемо, ведь я могу говорить только за самого себя – узнали от встречных некоторые новости. Оказалось, что, хотя мельник действительно арестован нашим решительным урядником, тем не менее сидит он пока что в доме Никифорова под охраной кокушкинского десятского, Валида Туфанова. В уезд же его еще не отправили, потому что запропастился куда-то Кузьма Желдеев, а прочие мужики не очень расположены его заменить и выступить в роли охранной части. Я подумал, что, наверное, Никифоров еще сам не решил, следует ли отправлять Паклина в Лаишев. Иначе нежелание мужиков конвоировать арестованного ровным счетом ничего не значило бы: Егор Тимофеевич был человеком чрезвычайно серьезным, с ним вообще мало кто решался спорить, а в случае уголовного преступления – тем более.