Книга Большой дом - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Та девочка, Дафна, тебя, разумеется, бросила. Не сразу, но бросила. Ты узнал, что у нее появился другой и она с ним… была. В чем ее винить? Может, этот другой водил ее на танцы, на шумную дискотеку, где щека к щеке, пах к паху, а вокруг первобытный ритм тамтамов? И ее опьянила близость к мужчине, для которого собственное тело — не дальняя заповедная, а порой и враждебная страна. Сюжет-то простой, вообразить нетрудно. А твое тело уже в двенадцать или тринадцать лет начало развиваться не в ту сторону: грудь впалая, спина сутулая, руки-ноги неуклюжие, каждая вроде как сама по себе, не часть целого. Ты запирался в туалете на много часов. Одному Богу известно, чем уж ты там занимался. Постигал мир. Когда Ури забегал в туалет, все происходило быстро, он спускал воду и вылетал, когда она еще журчала, румяный, веселый, аж напевал от счастья. Да он, пожалуй, мог бы и на публику это изобразить. А ты выходил спустя сто лет — бледный, потный, нервный. Что ты там так долго делал, мой мальчик? Ждал, чтобы развеялся запах?
Она тебя бросила, и ты грозился покончить с собой. Приезжал домой на побывку и сидел в саду, как овощ, закутавшись в одеяло. Никто тебя не навещал, даже Шломо не появлялся, потому что за несколько месяцев до того, уж не знаю за какую провинность, которую ты счел совершенно непростительной, ты вычеркнул его из своей жизни. Лучшего друга! Десять лет — не разлей вода! Однажды я не выдержал, спросил: каково жить с такими высокими принципами, которым никто, кроме тебя, не может соответствовать? Но ты просто отвернулся, как отворачивался от всех, от всего полного недостатков мира. Этот мир разочаровывал, предавал тебя снова и снова, и ты, по-стариковски сгорбившись, сидел в саду и морил себя голодом. Едва я приближался, ты каменел и немел. Наверно, ощущал, насколько ты мне отвратителен. И я решил: пускай с тобой общается мать. Вы с ней шептались и умолкали, стоило мне войти в комнату.
После была другая девушка. Та, с который ты познакомился в армии, вы оказались в одном гарнизоне в Цофаре. Ты перестал приезжать на выходные домой — хотел проводить с ней побольше времени. Потом ее, кажется, перебросили на север. Но вы находили возможность встречаться. Когда у нее закончилась служба, она поступила в университет, на иудаику. Мама сказала, что и ты туда собираешься, вслед за ней. Тебе предложили остаться в армии, стать офицером, но ты отказался. У тебя были планы получше. Ты вознамерился изучать философию. И что делать потом с такой профессией? — спросил я. Ты смерил меня мрачным взглядом. Я не дурак, я понимаю, что мир велик, что его надо познавать. Но для тебя, моего сына, я желал бы другой, более надежной жизни. Мне казалось, что движение в обратную сторону, от конкретики к все большей и большей абстракции, для тебя губительно. Есть люди, которым это по силам, но ты не из их числа. Ты с самого детства неустанно выискивал и коллекционировал страдания. Конечно, все не так просто. Нельзя сделать выбор между жизнью внешней и жизнью внутренней, для каждого они худо-бедно сосуществуют. Вопрос в другом: на что делать ставку? Вот я и хотел, пусть неумело и грубовато, наставить тебя на путь истинный. А ты сидел в саду, завернувшись в плед, пытался прийти в себя после опустошительных встреч с внешним миром и читал книги о современном человеке и его отчуждении от этого мира. Да что такое современный человек по сравнению с евреями? — спрашивал я, проходя мимо тебя с садовым шлангом в руках. Евреи живут в отчуждении тысячи лет, а для современного человека это хобби. Ну и что нового ты узнаешь из этих книжонок? Ты, которому это знание дано отроду? Поливая овощи, я вроде бы случайно направлял струю в твою сторону, чтобы вода попала на книгу. Но, видит Бог, я не стоял на твоем пути. Я ничего тебе не запрещал. Да и как запретишь?
Мы стояли в прихожей дома, который когда-то был нашим, целиком нашим, и в каждой комнате бурлила жизнь, в каждой комнате звенел смех, звучали споры, лились слезы, скапливалась пыль; здесь когда-то пахло подгоревшей едой, болью, желанием, гневом и тишиной, такой, знаешь, густой тишиной, плотно намотанной вокруг людей, которые теснятся друг к другу, которые — семья. Потом Ури ушел в армию, и ты ушел в армию — три года спустя, а после войны, когда с тобой это произошло, и вовсе уехал из Израиля, и в доме остались только мы с матерью. Мы заполняли собой только одну, самое большее две комнаты за раз; остальные стояли пустыми. Теперь в доме остался я один. А ты, усталый гость, мялся на пороге, сжимая в руках чемоданчик. Я стоял, смотрел — то на него, то на тебя. Ты перекинул чемодан из правой руки в левую. И заговорил. Я думал… — начал ты, но тут же осекся, словно заметил в комнате невидимую тень. Я ждал.
Я подумал, начал ты снова… Если ты не против, я тут немножко поживу.
Вот тебе и на! Я не смог скрыть потрясения. Ты тяжело сглотнул и отвел взгляд. Да, Довик, да, я был потрясен. И хотел сказать: конечно, мой мальчик. Конечно. Останься со мной здесь, в этом доме. Я постелю тебе в твоей комнате, на твоей старой кровати. Но я этого не сказал. Вместо этого я спросил: ради себя или ради меня? Ты поморщился, едва заметно, но я-то видел. А потом твое лицо опять разгладилось, стало равнодушным. И на мгновение я подумал, что потерял тебя снова, что ты снова меня отвергнешь. Как в прежние времена. Но ты этого не сделал. Ты все стоял, глядя мимо меня в гостиную, словно что-то вспомнил, что-то разглядел там, может даже призрак ребенка, которым был когда-то.
Ради себя, просто ответил ты.
Я вглядывался в твое лицо, все пытался понять.
А как же твоя работа? Тебе разве не надо возвращаться на работу? Я не мог не спросить, ведь все эти годы, когда ты навещал нас редко-редко или вовсе не приезжал, предлог был один. Работа. Тебя не отпускают с работы.
Ты снова поморщился. Складка на переносице углубилась. Ты потер пальцами висок — как раз над маленькой синей венкой, которая, стоило тебе разозлиться, набухала и пульсировала на твоем виске еще в детстве.
Я уволился, произнес ты.
Я подумал, что ослышался. Ты уволился? Ты, для которого ничего кроме работы в жизни не существовало? И я переспросил: но ведь они тебя ждут? Просят вернуться? Только ты не ответил, ты меня, наверно, даже не слышал. Ты стоял там, в прихожей, наедине с какими-то воспоминаниями, проскользнувшими в гостиную за моей спиной.
Странный мальчик, который всегда, с самого начала был не как все. Спросим тебя о чем-нибудь, а ответа ждем полдня. Ты ведь не умел отвечать бездумно. Боже упаси! Только взвесив все за и против, только уверившись, что знаешь истину. Когда ты, наконец, дозревал, чтобы ответить, вопроса никто уже не помнил. О чем говорит этот мальчик? А в четыре года у тебя начались припадки с судорогами. Ты падал на пол, колотил кулаками, бился головой, расшвыривал вещи во все стороны. Почему? Часто тебе было что-то не по нраву, но случались и другие, совсем крошечные и абсолютно неожиданные поводы: потерялся колпачок от фломастера или бутерброд тебе разрезали вдоль, а не по диагонали. Воспитательница из детского сада звонила, выражала беспокойство. Ты упрямо, как баран, отказывался участвовать в любых мероприятиях. Сидел в сторонке, как бирюк, шарахался от других детей, точно от прокаженных, и делал вид, что не понимаешь, что они тебе говорят. Воспитательница сетовала, что ты никогда не смеешься, да и плачешь тоже не как все: другие взвоют, потом похнычут, но они хотя бы слышат слова, их можно успокоить. Ты же рыдаешь долго, безутешно, и никакими словами тебя не проймешь. С тобой что-то экзистенциальное. Такое слово она употребила. Маме приходилось то заходить за тобой пораньше, то лететь туда сломя голову и забирать посреди дня. Вскоре она начала скрывать это от меня, уж очень я сердился. Назначили консультацию со школьным психологом. Он вызвался приехать к нам домой. Лысый такой, косолапый человек с платком в руке: то и дело промокал шею и лысину. Я специально отпросился с работы. Мама угостила его кофе с печеньем, налила тебе стакан молока, и мы оставили вас наедине в гостиной. Целый час господин Шацнер вытаскивал из своей сумки разные предметы и игрушки и заставлял тебя придумывать про них всякие истории — брать в руки, двигать, общаться с ними. Мы время от времени прокрадывались на цыпочках по коридору и наблюдали за тем, что происходит в гостиной, через стеклянные двери. Потом психолог тебя отпустил, и ты побежал играть в сад, а Шацнер стал нас расспрашивать о нашей «домашней жизни». Перед уходом он обошел дом. И, казалось, удивился, что у нас так солнечно и тепло, что в комнатах полно цветов и деревянных игрушек, а на стенах — множество твоих рисунков. Его все это мучило. Он явно искал подвох. Я прямо видел, что он упорно сверлит взглядом всю эту благость, желая докопаться до небрежения и жестокости родителей.