Книга Грешники и святые - Эмилия Остен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему-то мне стало жалко этой щетины.
— Мне так захотелось, — сказала я.
— Вижу, вы делаете только то, что вам хочется.
— Не выходя за пределы того, что должна. Исповедь будет, отец Реми?
— А вы хотите? — Он откинулся на спинку скамьи, руки аккуратно держат молитвенник. — Действительно желаете покаяться за вчерашнюю вольту? Учтите, каяться, если не считаете совершенное грехом, бесполезно.
— Наш король не любит такие танцы.
— Король — не Господь.
— Господь танцует вольту?
Он хмыкнул.
— Господь прощает тем, кто искренне танцует. В конце концов, я же не заставил вас обнажиться перед достопочтенной публикой.
Слова показались мне дерзкими и странно знакомыми, потом я вспомнила: это же я их вчера произнесла. А он запомнил. В его серенькой, насквозь промоленной памяти хранятся все наши неосторожные слова, и он извлекает их на свет, когда нужно.
— Вы похожи на зеркало, отец Реми.
— Так и есть. Я ничтожен, но мню себя крохотной частицей Господней, Бог же отражает нас со всеми нашими помыслами и словами. Почему бы и мне не отразить немножечко вас, чтобы вы посмотрели, как выглядите со стороны?
— Для этого у меня есть зеркало в комнате.
— Оно вам лжет.
— А вы?
Он медленно уронил молитвенник на скамью, одну руку оставил на коленях, вторую положил на спинку скамьи; я подозрительно покосилась на его пальцы, находившиеся теперь слишком близко от меня.
— Что вы имеете в виду, дочь моя?
— Только то, что вы обещали моей мачехе научить меня смирению — и солгали, вы ничему не будете меня учить. Уверена, вы знали, что вольта запрещена, и стали ее танцевать специально.
— Вы никому не доверяете, Маргарита?
— Нет, — сказала я, — никому.
— Это хорошо, — задумчиво пробормотал он. — Пожалуй, лучше, чем я думал.
Высокий ветер за окном порвал облака, и солнце брызнуло в окно-розу, заляпав нас с отцом Реми цветными отражениями. На его скулу легло пятно желтое: лицо святого. На кончиках моих ресниц дрожали зеленые капли: цветущие холмы Палестины. Откуда бы там взяться цветущим холмам?..
— Посмотрите на меня, дочь моя, — велел отец Реми.
Я удивилась.
— Я и так на вас смотрю.
— Нет. Внимательнее. Посмотрите и скажите, что вы видите.
Я уставилась в его лицо, уже достаточно хорошо знакомое, худое противоречивое лицо. Сейчас, в цветном подарке витражей, отец Реми смотрелся живее, чем обычно. Разноцветные пятна оживляют кожу, брови — я разглядела — тоже тронуты сединой, бледно-голубые глаза не отрываются от моего лица. Белки глаз все в красных ниточках полопавшихся сосудов, будто он всю ночь не спал. А губы сжаты. Я чувствовала еле уловимую связь между слегка прищуренными глазами и твердой линией губ, связь, которую не могла объяснить словами, но именно в ней крылась разгадка.
А еще я теперь знала, какая на ощупь кожа у него за ухом.
— Вы никому не доверяете, — сказала я.
Он отражал меня лучше зеркала — этот холодный взгляд, эти губы, он показывал мне меня саму, застывшую, замершую перед ним, словно растерявшийся воробей — перед кошкой. Наверное, в прошлой жизни отец Реми был шутом, гениальным мимом, глядя на которого титулованные особы начинали плакать и чувствовали, как высвобождается что-то темное у них внутри — высвобождается и уходит навсегда. А он все играет, играет молча, скупо цедя движения, роняя отмеренные взгляды, и вот его рука, находящаяся так близко, поднимается и летит к моему лицу. Медленно, медленно, словно в воде. Грубые пальцы касаются моей щеки, по коже идет сладостный ток, и я придвигаюсь ближе, словно к камину. Отец Реми не отрывает от меня взгляда. Я тону в нем, тону в самой себе, в ожившем на другом лице отражении. Нет ничего, кроме наших взглядов, слившихся в один; он — я, но я — не он, и это мучительное несоответствие заставляет меня потянуться к нему открытой ладонью, словно он может вложить в нее себя — и отдать мне, на память.
— Госпожа Мари, госпожа Мари!
Крик Норы взорвал воздух. Я отшатнулась, рука отца Реми упала плетью, нить взглядов порвалась, да так резко, что стало больно глазам. Священник поднялся, я чувствовала, что он раздосадован.
— Дочь моя Нора, вам никто не говорил, что нельзя кричать в церкви?
Слова посыпались сухо, словно шарики из разорванных четок на каменный пол, и раскатились, подпрыгивая.
— Простите, отец Реми, — Нора не выглядела впечатленной. — Там привезли свадебное платье госпожи Мари. Госпожа Мари, идемте!
— Нора! — священник возвысил голос. — Госпожа Мари пойдет куда-нибудь, только когда я отпущу ее.
Но я понимала, что разговор уже испорчен.
— Не сердитесь на мою служанку, отец Реми, — сказала я, вставая. — Она так радуется моей скорой свадьбе и так хотела, чтобы платье привезли поскорее. Идемте, посмотрим вместе с нами, я вас приглашаю.
Он скривился, но пошел.
— Я разложила его в вашей комнате на кровати, — возбужденно тараторила Нора, пока мы шли по дому, — и такое оно красивое, такое красивое, госпожа Мари! У самой королевы нет подобного платья.
— Его должны были привезти еще вчера.
— Да, но от белошвейки приехал человек и сказал, что только сегодня, и они успели. Ах, идемте же, скорее!
— Нора, я и так иду.
Отец Реми шел позади ровно и ненавязчиво, словно тень, приклеившаяся к моей спине.
Мы поднялись на второй этаж, по дороге за нами увязался Фредерик; Дидье попался по дороге и, испросив разрешения, тоже пошел. Свадьба молодой госпожи — большое событие в доме, все желали оказаться к нему причастными. Нора достала из кармана передника ключ, торжественно отперла дверь в мою спальню, и мы вошли.
Мы вошли, остановились и замерли, глядя на платье.
Потом я сделала шаг назад и все-таки уперлась спиной в отца Реми; он взял меня за плечи, и так мы стояли, глядя на мой свадебный наряд.
Платье было великолепно. Его шили три месяца, приделывали кружево, укладывали рядами мелкий жемчуг. На лифе тоненькими искорками жили бриллианты; вышивка струилась по плотной ткани, словно поземка по улице.
Прямо поперек широкой юбки, украшенной бесценными фламандскими кружевами, тянулась сделанная кровью надпись. Кривые буквы, впитавшиеся в невинную белизну.
Надпись гласила: «Fuge!»[11]
Конечно, в доме начался переполох. Отец выезжал с визитом, когда вернулся, то застал панику в самом разгаре. Я молча сидела посреди большой гостиной, вокруг меня суетилась Нора, которая сама пребывала чуть ли не в обмороке. Я старательно изображала глубокую печаль, вздыхала и прикрывала рукой глаза, свидетели этого хорошего спектакля проникались ко мне жалостью. Когда отец приехал, он заключил меня в объятия и уговаривал не расстраиваться. Он, дескать, найдет шутника.