Книга О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ. Воспоминания и мысли - Николай Николаевич Вильмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А пришлось все-таки положиться на мысль, а не на жесты, о которых так исступленно шаманствовал Андрей Белый. И она заработала на полную мощность.
Сам Пастернак позднее (в «Охранной грамоте») говорил о «Сестре моей жизни» как о книге, «в которой нашли выражение совсем несовременные стороны поэзии, открывшиеся (ему) революционным летом» 1917 го да. Это не так. Наверное, он просто позабыл о первоисточнике своего вдохновения. Такое бывает. Ведь не случайно же попала в книгу цитата из Гоголя: «Вдруг стало видимо далеко во все концы света»?
Один из недоброжелателей поэта, милейший (ныне покойный) В. Б. Александров, сказал в своей статье о Пастернаке («Частная жизнь»), что этот приведенный мною эпиграф стоит всей книги его стихов. Сам того не замечая, В. Александров, хоть и очень кружным путем (заячьей, так сказать, петлей), по сути-то достаточно ясно отметил глубоко современный пафос «Сестры {-71-} моей жизни», особенно внятно звучащий в таких катре, подтверждающих правомерность эпиграфа из «Страшной мести»:
И где привык сдаваться глаз
На милость засухи степной,
Она, туманная, взвилась
Революционною копной.
…Там — гул. Ни лечь, ни прикорнуть.
По площадям летает трут.
Там ночь, шатаясь на корню,
Целует уголь поутру.
Подобных стихов — смотря по наблюдениям, то тревожным и горьким, то, напротив, нежданно-оптимистическим — в этой книге немало:
Это не ночь, не дождь и не хором
Рвущееся: «Керенский, ура!»,
Это слепящий выход на форум
Из катакомб, безысходных вчера.
Это не розы, не рты, не ропот
Толп, это здесь пред театром — прибой
Заколебавшейся ночи Европы,
Гордой на наших асфальтах собой.
Или в стихотворении, так и озаглавленном: «Свистки милиционеров», — о таком вот свистке, пронзившем ночь, полную грабежей и смертоубийств («гуляет нынче голытьба», как сказано в «Двенадцати» Блока), о свистке «блюстителя порядка» на службе незадачливому Временному правительству, свистке, бессильном что-либо пресечь или остановить:
Трепещущего серебра
Пронзительная горошина,
Как утро, бодряще мокра,
Звездой за забор переброшена.
И там, где тускнеет восток
Чахоткою летнего Тиволи,
Валяется дохлый свисток,
В пыли агонической вывалян.{-72-}
И еще один пример, четко передающий атмосферу 1917 года. Весь этот год был не только первым годом революции, но и последним годом участия России в мировой войне. И отсюда такие строки:
Но — моросило, и топчась
Шли пыльным рынком тучи,
Как рекруты, за хутор, поутру.
Брели не час, не век,
Как пленные австрийцы,
Как тихий хрип,
Как хрип:
«Испить,
Сестрица».
Короче говоря, Маяковский был прав, причислив стихи Пастернака к «новой поэзии, великолепно чувствующей современность».
Но не в этом даже дело. Это-то я знал и без Маяковского, которого я так и не сумел полюбить, хотя и дивился его одаренности. В моих глазах он был (в свой послереволюционный период) скорее злободневен , чем историчен. Историчность наметилась у него только в его предсмертной поэме «Во весь голос». Признаться, и она, по мне, еще полна недостатков, характерных для «переходного» произведения. Переход же поэта к историзму так и не состоялся — уже потому, что он сам поспешил оборвать историю собственной жизни… Меня занимало другое: в чем неповторимость «техники», иначе поэтики, Пастернака? Для меня послужило ключом, отомкнувшим сезам его поэзии (и прежде всего «Сестры моей жизни» и всего «раннего» поэтического стиля Пастернака), такое четверостишие, особенно два последних его стиха:
Тенистая полночь стоит у пути,
На шлях навалилась звездами,
И через дорогу за тын перейти
Нельзя, не топча мирозданья. {-73-}
Когда-то, очень верно и тонко, сказал Ю. Н. Тынянов о поэзии Бориса Пастернака в своей замечательной книге «Архаисты и новаторы»: «У нас нет связи вещей, которую он дает, она случайна; но когда он дал ее, она вам как-то припоминается, она где-то там была уже, — и образ становится обязательным»; и — в пояснение к сказанному: «Случайность оказывается более сильной связью, чем самая тесная логическая связь».
Это выражено прекрасно, с чисто тыняновской вразумляющей пластичностью изложения. Но я не мог тогда воспользоваться его формулировкой. Во-первых, потому, что книга Ю. Тынянова «Архаисты и новаторы» вышла, если я не ошибаюсь, только в 1929 году, а «Сестра моя жизнь» попала в мои руки в 1922-м; и, во-вторых, потому, что она меня, при всей ее верности, все же не вполне удовлетворяла. Я был (отчасти под влиянием Бориса Леонидовича) достаточно философски начитан и, в частности, хорошо знаком со взглядами Гердера на поэтику, детерминированную, как он полагал, обстоятельствами жизни и сложившимся под их воздействием индивидуальным мышлением художника, чтобы, подобно ему, считать поэтику прямым следствием определенного мировосприятия, пусть только смутно осознаваемого художником.
Для меня, как сказано, всего нагляднее раскрыли смысл и сущность пастернаковского мировосприятия два уже приведенных стиха:
И через дорогу за тын перейти
Нельзя, не топча мирозданья.
Мир, «мирозданье» для Бориса Пастернака настолько божественно целостно, что к нему и к его поэзии, в конечном счете , лишь очень отдаленно относятся слова, будто бы произнесенные каким-то старым мнихом, благословившим на служение искусству молодого скульптора {-74-} Мишеля Коломба: «Travaille, petit, regarde, aime le bon Dieu, et tu auras la grâce des grandes choses!» — то есть: «Работай, сынок, пристально всматривайся, возлюби Господа, и тебя осенит благодать его великих творений!» — хотя сам Пастернак и любил эти архаические, простонародно-мудрые слова, приведенные Рильке в его монографии об Огюсте Родене. Он часто растроганно повторял их.
Пастернак в большей мере был осенен благодатью не «des grandes choses», а скорее уж всего мирозданья, Вселенной. Высшего напряжения его лирический дар, его поэтическая мысль достигает именно там, где он сгущает (дает в лирическом сгустке) как бы весь мир (die Allwelt), вернее же — сообразно реальным возможностям искусства и человеческого мышления, — конечно, только часть, частицу непрозреваемого целого, но все же «целиком», в нерасчлененном единстве, воссоздавая жизнь, столь «вездесущую», что нет, казалось бы, такого неодушевленного предмета, который бы здесь не жил и не дышал: «…мол, в большом хозяйстве «все-мира» и «веревочка» и «уключина» пригодятся». Это и сообщало поэзии Пастернака, его «технике», его изобразительным средствам совсем