Книга Чахотка. Другая история немецкого общества - Ульрике Мозер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку женщина уже из‐за своего пола и конституции в состоянии противостоять чахотке менее, нежели мужчина, ей особенно рекомендован здоровый и — прежде всего — морально выдержанный образ жизни. Ей следует не только остерегаться «вредных мечтаний», долгие и страстные танцы тоже вредят женскому здоровью: «Самое красивое бальное платье быстро превращается в саван»[223]. Пагубна для женского здоровья и ученость, поскольку «отнимает силы» у репродуктивных органов и тем самым нарушает менструальный цикл[224].
В период fin de siècle предрассудки о телесной природной неполноценности женского тела стали только острее и, казалось, лишь усиливали страх вырождения, свойственный тому времени. В унижении женского тела участвовали врачи, антропологи и, наконец, психоаналитики, легитимировавшие эти предрассудки, подводя под них якобы научные основания. Невролог Пауль Юлиус Мёбиус в своей книге «Физиологическое слабоумие женщины» писал, что женщину в течение значительного периода ее жизни следует рассматривать как отклонение от нормы[225]. Он считал женщин рабынями своего тела.
Прусский военный врач Герман Кленке наглядно описал декадентские страхи своего времени: «Взгляните на общество, концерты, театры, балы, где сегодняшний цвет женского пола, супруги и матери будущего поколения ищут и ожидают признания и склонности юношей и мужчин. Большинство из них — бледные, тощие, слабые призраки со впалыми газами и щеками, лысеющие, еле дышащие, лишенные сил и соков, с чахоточной плоской грудной клеткой, со всеми признаками запущенного или приобретенного малокровия и его последствий, таких как болезненная менструация, бледность и мокрота»[226].
Никогда еще женщина не была так «больна своим полом», никогда ее не воспринимали настолько физически и умственно неполноценной, как в конце XIX века[227].
«Смерть прекрасной женщины, вне всякого сомнения, является наиболее поэтическим предметом на свете», — писал Эдгар Аллан По в своем эссе «Философия творчества»[228],[229]. Женщина может быть вознесена до произведения искусства в качестве тела, которое уже покидает жизнь.
Смерть и женственность были центральными мотивом рубежа XIX и XX веков. Зигмунд Фрейд называл завороженность этим союзом самой непостижимой загадкой западной культуры[230]. Связь смерти с женщиной всегда была тесна: грехопадение в раю навсегда связало конечность человеческого бытия с соблазном, исходящим от женщины.
Еще со средневековых «плясок смерти» тема «девушка и смерть», отраженная впоследствии в стихотворении Маттиаса Клаудиуса и положенная на музыку Францем Шубертом, не давала покоя литераторам, художникам и музыкантам. Со второй половины XIX века тема получила новое толкование, уже не трагическое или мифическо-притчевое, но декадентское[231].
Две женские фигуры — femme fatale (роковая женщина) и femme fragile (хрупкая женщина) — стали в искусстве, литературе и музыке рубежа XIX и XX веков воплощением декадентской и позднеромантической очарованности смертью, культом болезненной красоты и упадничества[232].
Декаданс возник и распространился по всей Европе из‐за ощущения конца времен, сравнимого с закатом Римской империи. Декаденты воспринимали себя как часть крайне утонченной, элитарной, болезненно-чувствительной культуры эпохи распада[233].
Культурный авангард того времени присвоил ругательное понятие «декадентский», сделав чрезмерную искусственность манер и упадочную болезненность знаками избранности и утонченности и считая себя обреченной на вымирание аристократией духа.
Декаданс занял позицию меланхолического и аристократического отрицания, элитарного противостояния рациональности и вере в прогресс в эпоху индустриализации, позицию протеста против мира, который становится всё уродливей, бессмысленнее, тривиальнее и материалистичнее. Декаденты ценили всё, что шло вразрез с официальным искусством и художественной академией, чьи выдохшиеся произведения годились разве что для украшения комнат и развлечения; они подняли восстание против пустого притязания искусства на разумное, доброе и вечное.
Банальности, пошлости и мерзости жизни декаданс противопоставил меланхолию, постоянно подпитывающую саму себя, скуку, ennui (скука, досада — фр.), вялость, бездействие и отвращение к миру, таинственность, увлеченность страшным и мрачным и рафинированное извращение. Декаденты упивались своей изощренной чувствительностью, своим искусством, которое признавало только красоту[234]. А еще распадом, смертью и гибнущей красотой. Болезнь в эпоху fin de siècle считалась знаком духовной утонченности, воспринималась как протест против отвратительного «пошлого и тривиального здоровья», против твердолобой силы тех, кто в притуплении всех чувств скорее механически проживал свою жизнь, нежели жил на самом деле. Болезнь высокомерно торжествовала над жизнью, как проявление избранности и элитарности[235].
Гуго фон Гофмансталь, остроумный толкователь своего времени, писал: «Все занимаются анатомией своей души либо грезят. Рефлексия или фантазия, отражение или сновидение. В моде старая мебель и новая нервозность. В моде психологическое самокопание и погружение в чисто фантастический волшебный мир. В моде расчленение настроения, вздоха, сомнения, угрызения совести; и в моде инстинктивная, почти сомнамбулическая преданность всякому откровению красоты, любому оттенку цвета, любой мерцающей метафоре, чудесной аллегории»[236].