Книга Уроки горы Сен-Виктуар - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того как он насмотрелся на причину, он получил назад свой язык и готов был тогда сам себя возненавидеть, потому что оказался одержим нежитью, словно он «был им родственник». От ненависти его дыхание стало глубже; он выдохнул себя из зияющего могильного холода. «У меня больше нет отца». Он закрыл глаза и увидел под веками светлый оттиск потока. Его язык был «игрой», в которой он снова стал «подвижным»; он встал, разделся и помылся; под водою он пел злую песню, которая вне воды закончилась хорошо; потом он раздвинул все шторы.
Язык, миротворец: он действовал как идеальный юмор, который одухотворял наблюдателя внешними вещами. Меж деревьев пробежал вьюном ветер, в котором вместе с листвою и бумажками кружилась целая газета. В полете она по всем правилам даже открывалась и закрывалась; в сложенном виде она устремлялась в темноте поочередно к каждому окошку, но за секунду до столкновения разворачивалась и, сбавив скорость, улетала, попутно расправляя крылья («для меня»). На заднем плане раскачивалась трава, напоминая поле ржи, и слышно было океан, как шум с далекого школьного двора. Зоргер смог на мгновение вспомнить своего ребенка в Европе, потом он закрыл снова дверь и поклялся никогда больше не запираться на все засовы.
Наконец он улегся спать (до того постель была далеким недосягаемым объектом), и вместе с желтизною серных минералов в шкафу с камнями исчезла за закрытыми глазами последняя светлость. Он вдруг подумал, что теперь лежит на север (в доме с высокой крышей он ложился головою на юг).
Конечно, он понес утрату, но очевидный факт «неискупаемости» свелся к смутному ощущению потерь; и он не забыл, что застылость оставила в его памяти неизгладимый след как неотвратимое предназначение, как его истинное состояние, рядом с которым все остальное (говорение, движение) отошло на второй план, став никому не нужной, нереальной суетой.
Внизу, на берегу, возник, в виде редута, уходящего к океану, длинный вал, прежде намытый здесь прибоем, образовавшийся из обломков прибрежных скал, вынесенных сюда доисторическими волнами: на этот риф («Land’s End») и опустился в течение ночи, медленно вращаясь вокруг собственной оси, дом деревянным ковчегом.
Зоргер был приглашен на завтрак в соседний дом и оттуда мог созерцать ловушку прошедшей ночи, представшую при свете утра в виде стариковской хижины, оставленной ему в надел.
Ветка от сосны повисла, упираясь в стену дома, а в высокой траве, которая за время его отсутствия подобралась под самую входную дверь, стояла, с физиономией странного человека, собака, как будто без ног, внимательно следившая за чайками, на всех парусах носившимися между деревьями. Зоргер сидел вместе с соседской семьей на полукруглой, залитой солнцем веранде, примыкавшей к гостиной, и твердо знал, что в ближайшее время ничто не выведет его из равновесия; он был готов ко всему, способный совершать вещи, совершать которые ему хотелось быть способным. Без особого напряжения он переключил свой взгляд, который привык в глуши к большим расстояниям, на семейство, расположившееся справа и слева от него; только теперь по-настоящему вернувшись, он включился в жизнь соседей как авторитетный, от всего пережитого несколько усталый знаток земли, при том что именно эта легкая усталость и придавала ему живой вид.
Он не был, как обычно в обществе, рассеянным в разных ускользающих картинах, скорее он воплощал собою одну сплошную всеобъемлющую фантазию, посредством которой он поддерживал для себя присутствие окружающих, вовлекая их в себя. Весь внимание, Зоргер (обычно такой сдержанный во всем) погрузился в удовольствия; и радость от застолья («и вообще») исполнила его воинственности, не имевшей никакой особой цели: отныне до самого конца жизни, маячившего где-то далеко, он хотел только наслаждаться. При этом у него все время было приятное чувство собственного лица, в первую очередь глаз и губ, а деньги, лежавшие в кармане брюк и по временам шуршавшие, сообщали ему совсем другое чувство, которое отныне тоже относилось сюда.
– Наш сосед, – сказала хозяйка дома, разглядывавшая его сидя, с руками, сложенными на коленях, – выглядит сегодня очень хорошо (на что ее муж сказал: «как счастливый человек, у которого есть судьба», и дети наморщили лбы и ринулись из дома играть в прятки с собаками в высокой траве).
И действительно, в это утро, после его застылой ночи, Зоргер казался гораздо более приметным, чем обычно, когда его в толпе прохожих нередко принимали за водителя автобуса, электрика, маляра. Его тело как будто раздалось, лицо – спокойно и с каждым новым взглядом становилось еще спокойнее, как бывает только у исполнителя главной роли (память о прошедшей ночи хранила ощущение провалившегося представления), запавшие глаза с налетом всезнания, вот таким он нынче являл себя.
– Да, сегодня моя сила исходит только из меня, – сказал он.
Семья была родом из Центральной Европы, как и Зоргер; так же как и он, они уже много лет жили на западном побережье другого континента; муж и жена составляли в глазах Зоргера пару, глядя на которую действительно можно было поверить, что они любят друг друга. А вот их дети были скорее случайны, они скорее были свидетелями союза, чем настоящими членами семьи; они просто оказывались случайно рядом и с удивлением наблюдали за играми взрослых.
Первое впечатление Зоргера от этих людей было: «два безобидных человека». Они, конечно, были безобидны, но это, как выяснилось позже, было проявлением их доброты: она перенеслась со временем на менее безобидного другого, который в их обществе мог тоже не испытывать обычной злости. Глядя на них, можно было себе представить, что они действительно вначале бросились друг к другу, как две половинки, попавшие в беду. Со стороны они казались нередко ограниченными и в своей отсталости даже безобразными; но они занимали силу воображения, делали ее вообще возможной и вырастали в ней до идеала, – пожалуй, никто другой не пробуждал в Зоргере такой мирной фантазии (все остальные включались в обычные фантазии): и о них, бывших прекрасным представлением, в конце концов можно было думать только хорошее.
Муж происходил из богатых, но все же был не в состоянии демонстрировать семейные повадки (хотя бы в антижестах). Он был, наверное, послушным, но беспомощным. Послушным и беспомощным он был во многом, тем неожиданнее было, когда он вдруг случайно принимался «колдовать», и пусть это был всего лишь взгляд или одно-единственное слово. Его жена была «из деревни»; и поначалу она казалась только типичной деревенской бабой из тех расхуторенных краев вокруг бывших деревень, где человеку, до конца дней своих привязанному к заоконному существованию, ничего больше не остается, кроме беспощадно злобных взглядов на чужаков, праздно болтающихся снаружи. Но вскоре стало невозможно смотреть на нее только так: «мелочной» или «со злым взглядом» она бывала только в ожесточенном состоянии, а ожесточалась она только тогда, когда другой человек скрывал от нее свою натуру. Зоргер, правда, частенько видел ее «за окном», но неизменно в качестве «лица сочувствующего»: она была тем, кто, обладая терпеливой любовью ко всякому живому созданию, поспешит избавиться, однако, от всякого, в ком она не обнаружит более ничего живого. Ее взгляд на другого (с годами Зоргер понял это) был при этом не злым, а разочарованным и обиженным: вот опять в очередной раз ее оттолкнул от себя тот, кто мнит себя властелином творения. Только на своего мужа, которого она, впрочем, порицала, она смотрела с неизбывным патетическим состраданием, и по временам Зоргер и на себе ловил такой же взгляд (только несколько более вежливый, не такой откровенный и оттого более действенный).