Книга Лиля Брик: Её Лиличество на фоне Люциферова века - Алиса Ганиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вижу его у меня в комнате, он сидит, размалевывает свои лубки военных дней (очевидно, то было в августе-сентябре 14-го года):
Возможно, что именно эти лубки были сделаны у меня, уж очень крепко засели в голове подписи к ним. Володя малюет, а я рядом что-нибудь зубрю, случалось, правлю ему орфографические ошибки.
Вижу себя в гостиной, у рояля (я тогда училась в музыкальной школе Гнесиных, у Ольги Фабиановны), а Володя ходит за моей спиной и бурчит: стихи пишет. Он любил под музыку.
А еще помню его за ужином: за столом папа, мама, Володя и я. Володя вежливо молчит, изредка обращаясь к моей матери с фразами вроде “Простите, Елена Юльевна, я у вас все котлеты сжевал…” и категорически избегая вступать в разговоры с моим отцом. Под конец вечера, когда родители шли спать, мы с Володей переезжали в отцовский кабинет, с большим письменным столом, с ковровым диваном и креслами на персидском ковре, книжным шкафом… Но мать не спала, ждала, когда же Володя наконец уйдет, и по нескольку раз, уже в халате, приходила его выгонять: “Владимир Владимирович, вам пора уходить!” Но Володя, нисколько не обижаясь, упирался и не уходил. Наконец, мы в передней, Володя влезает в пальто и тут же попутно вспоминает о существовании в доме швейцара, которого придется будить и для которого у него даже гривенника на чай не найдется. Здесь кадр такой: я даю Володе двугривенный для швейцара, а в Володиной душе разыгрывается борьба между так называемым принципом, согласно которому порядочный человек не берет денег у женщины, и неприятным представлением о встрече с разбуженным швейцаром. Володя берет серебряную монетку, потом кладет ее на подзеркальник, опять берет, опять кладет… и наконец уходит навстречу презрительному гневу швейцара, но с незапятнанной честью»[87].
При этом в своих мемуарах Эльза Юрьевна, видно, не желая потерять лицо, всячески представляет себя равнодушной, беспристрастной, не очень-то и влюбленной. «Я же относилась к Маяковскому ласково и равнодушно, ни ему, ни себе не задавала никаких вопросов, присутствие его в доме считала вполне естественным, училась, читала книги и, случалось, задерживалась где-нибудь, несмотря на то, что он должен был прийти»[88].
Полудетская страсть явно боролась у нее с природной уживчивостью и нравом пай-девочки: «…в Москву из Петрограда приехала Лиля. Здоровье отца опять ухудшилось. Как-то мимоходом она мне сказала: “К тебе тут какой-то Маяковский ходит… Мама из-за него плачет”. Я необычайно удивилась и ужаснулась: мама плачет! И когда Володя позвонил мне по телефону, я тут же сказала ему: “Больше не приходите, мама плачет”»[89]. Тем не менее Эльза Маяковского обожала. Она превратилась в ярую пропагандистку его стихов, которые все знала наизусть. Но в позднейших воспоминаниях она как будто постоянно оправдывается: «За этим восторгом не крылись ни влюбленность, ни поэтические принципы или теории, это был вполне непосредственный восторг, который ощущаешь перед красотой пейзажа, морем, вечными снегами»[90].
Нет, не проведешь! Тайные ее встречи с Маяковским, порывание с кодексом хорошей девочки, болезненная страсть, которой проникнуты ее письма к поэту, — всё говорит об обратном. Это была любовь не только к стихам, но и к мужчине. Впрочем, отделимо ли одно от другого? Эльза так гордилась ухажером, так стремилась доказать всему свету, насколько он гениален (Маяковского тогда еще не настигла гремящая слава), так спешила похвастать возлюбленным перед старшей сестрой, жившей с человеком невысоким, очкастым, не очень заметным, что сама же летом 1915 года и притащила Маяковского в Петербург на квартиру к Брикам.
Впрочем, Маяковского Лиля и Ося встречали и до того, на вечере Бальмонта, и относились к нему с изрядным опасением — как к хулигану из ватаги футуристов (по свидетельству Романа Якобсона, эта парочка шикала и подсвистывала на Маяковского громче всех). Но летом 1915-го, за месяц до легендарной встречи на улице Жуковского, была еще одна, без особенных последствий для участников. Лиля сидела со Львом Гринкругом на лавочке в Малаховке. Гигант Маяковский увлек романтичную Эльзу гулять. Зарядил дождь, а парочка никак не возвращалась. Без Эльзы в дом было нельзя, к тому же папа уже лежал смертельно больной. Лиля страшно нервничала, злилась, переживала и, как только влюбленные показались на горизонте, накинулась на сестру: дескать, где же ты шляешься, я тут сижу под дождем, как дура.
«На следующий день мама жаловалась мне, что Маяковский повадился к Эльзочке, что просиживает ночи напролет, так что мама через каждые полчаса встает с постели гнать его, а утром он хвастается, что ушел в дверь, а вернулся в окно. Он выжил из дому “Остров мертвых” (картину немецкого художника-символиста Арнольда Бёклина — ту самую, про которую Набоков в романе «Отчаяние» иронизировал, что ее можно найти в каждом берлинском доме, о которой вздыхал в «Вещах» Арсений Тарковский: «Где “Остров мертвых” в декадентской раме?» — и о которой писал сам Маяковский в посвященной Лиле поэме «Про это»: «Со стенки / На город разросшийся / Бёклин / Москвой расставил “Остров мертвых”». — А. Г.), а когда один раз не застал Эльзу дома, оставил желтую визитную карточку таких размеров, что мама не удержалась и на следующий день вернула ему карточку со словами: “Владимир Владимирович, вы забыли у нас вчера вашу вывеску”»[91].
Так вот, та самая, роковая встреча произошла через месяц после первой. Умер Юрий Каган. Эльза привела возлюбленного в квартиру Бриков на улице Жуковского. Квартира была богемная, со всеми удобствами (лифт, телефон, ванна), кругом японские веера, узбекские блюда и ковры, картина одного из самых дорогих и престижных портретистов 1910-х годов Бориса Григорьева «Лиля в Разливе», пропавшая в революцию: Лиля Юрьевна лежит в траве на фоне полыхающего заката.
О том легендарном вечере Лиля вспоминает так:
«Поздоровавшись, он пристально посмотрел на меня, нахмурился, потемнел, сказал: “Вы катастрофически похудели…” И замолчал. Он был совсем другой, чем тогда, когда в первый раз так неожиданно пришел к нам. Не было в нем и следа тогдашней развязности. Он молчал и с тревогой взглядывал на меня. Мы умоляюще шепнули Эльзе: “Не проси его читать”. Но Эльза не послушалась, и мы услышали в первый раз “Облако в штанах”. Читал он потрясающе. Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь. Маяковский стоял, прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлек небольшую тетрадку, заглянул в нее и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвел глазами комнату, как огромную аудиторию, прочел пролог и спросил — не стихами, прозой — негромким, с тех пор незабываемым голосом: