Книга Тайный год - Михаил Гиголашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убаюкан было этими руладами, вдруг опять встрепенулся, всполошился, стал, тряся головой, яростно стучать по лавке здоровой рукой:
– Сымай, гадина, крест Господень! Давай сюда! Твоя шея топора, а не креста жаждет! Сымай! Даже крыжа латинского недостоин, христопродавец, похуже жидов! Жиды хотя бы не притворствуют – «да, плюём на Христа!» говорят, – а ты, якобы христианин, сестру свою уморить задумал! Кто же ты после этого? Похуже чалматых нехристей выходишь! Недостоин креста!..
Попытался полезть под лавку, был остановлен Биркиным, однако не успокоился и до тех пор кричал, чтоб Иван снимал тельник, не то с шеей вместе срезан будет, пока из-под лавки не появилась дрожащая рука с крестом. Схватил крест, стал рассматривать, урча:
– Господи! Бабушки Софьюшки крест! Из святого Царьграда привезённый! Поганишь и позоришь! Негодяец! Я на тебя крест надел, я и сорву! Если надо – то и с головой! Не посмотрю, что сын! Лучше без сына жить, чем с таким злодеем куковать! Сего дня ты сестру загубить вздумал – а завтра и до меня доберёшься? Небось уже подъезжали к тебе бояре – давай, мол, царя ядами уморим, ярмо тяжкое скинем, а тебя на царство сунем? А? Говори как на духу!
– Нет, нет, батюшка! Никогда, никто! Не было! Кто? – плаксиво стонал царевич Иван из-под лавки.
Устал, выкричался. Сорвал крест со шнурка, отдал Биркину – отнести владыке Никодиму, чтоб тот очистил молитвами от скверны и освятил, – а сам, швырнув на пол рваный гайтан[216], обратился к лавке:
– Значит, ты, туподумный злодей, сделал ключ? Прокрался к сундукам? Открыл их? Утащил распашонки? Дальше! Сам дырявил? Чем?
Из-под лавки заунывно донеслось:
– Нет, Бомелий. Он тайно коловрат под лапсердаком притащил, все рубашонки пробил – и убрался, велев бельё на место в сундук положить. Я и поклал назад в сундук, где брал. А дальше не знаю, чего было…
Биркин вставил:
– Я же говорил – царица ни при чём, – но наткнулся на яростный царский зрак и прикусил язык, понимая: если царица чиста – то зачем тогда было отсылать её в монастырь?
Сомкнув ладони на рукояти посоха, уложившись на них лбом, скорбно, через силу, глухо произнёс:
– Скоро в затвор уйду – что будешь без меня делать?.. Сможешь ли такой махиной ворочать? Сомнения берут меня большие… А я уйду, брошу вас! Нечего мне тут, среди братоубийц, делать! Родной сын сестру укокошить хочет!..
– Я не хотел, батюшка… Беси попутали… – послышалось из-под лавки.
Скорчил гримасу:
– На бесей легче лёгкого всё перекладывать, знаем! А чего хотел? Леденцами её угостить? Петушком сахарным?
Из-под лавки отозвалось:
– Бомелий сказывал – это, мол, вроде как предупреждение будет… Тебе…
– Кому?.. Мне?.. Как меня этими дурацкими дырками уязвить можно?..
– А напугать, – решился высказать догадку Биркин, стоящий наготове разнимать, если опять начнётся.
Горестно покачал головой. Да, наверное… Ясно, что Бомелий все свои проделки совершал, чтоб напугать царя. Ну, припомнится всё колдуну! За каждый миг моих мучений ответишь сторицей, выползень сатанский!
– И тебя вместе с Бомелием судить буду как потворщика и заторщика! – стукнул посохом по ойкнувшей лавке.
А Биркин продолжал успокаивать плавной речью:
– Слава Богу, разрешилась и эта загадка. Человечьего хотенья, а не сатанинских происков оказалось…
Поднялся на ноги, постоял, унимая шум и кружение в голове, дрожь в ногах. Плюнув на пол, стукнул рукоятью посоха по лавке и покинул покой, бормоча с горечью:
– Не в коня корм! Дураком жил – дураком помрёт! Это надо же? Сын – сестроубивец?! И как он ещё младшенького, Феодора, не удушил? С него станет! Феодора когда душить будешь, убойца?.. Не дети, а горе! Живот мой к смерти приближают! Чтоб вам пусто было, мучители, супостаты!
Громовой захлоп двери сотряс напоследок здание: с козырька осыпался снег, а кто-то с другой половины отозвался испуганным женским вскриком.
Шли молча. Биркин не смел говорить: когда государь о чём-то думает, прерывать его мысли не менее, если не более, преступно и опасно, чем перечить на словах. Но слышал, как царь, спотыкаясь, бормотал под нос:
– Я ли их не любил? Не берёг? Не пестовал? В зубах носил, как добрая сука! Холил и лелеял! Твари неблагодарные, иуды! Истинно говорил Христос: домашние твои – враги твои!
Биркин решился ответить:
– Государь, обида от сына – как локоть ударить: остро больно, но быстро проходит. По глупости содеяно, по пьянству, – на что получил тычок посохом:
– Да ты в своём ли уме, дурак? Тебе откуда знать? Своих детей заимей – и учи! Глупость? Да убить замышлял сестру – это тебе локоток ударить?! Ты что, ушей лишён, не слышал? Под суд его за это, негодяя!.. Слыханное ли дело – сын у отца престол подтачивает!..
Но ворчанье стало постепенно укладываться в бубнёж про Соловки, холода, строгоновскую шубу – зело тепла, на чистых горностаях.
Биркин резво подхватил:
– Истинно говоришь! У них там, в Шибире, меховой рухляди – пропасть! Строгонов шесть вязок серебристого песца в казну подарил.
Это вызвало одобрительные кивки:
– Строгоновы и свою мошну не забывают, и казне содействуют! А другие в общий котёл только и норовят свои грязные лапы запустить, под всяческим поводом! Я его тоже обрадую, посольскую шубу пожалую, – пообещал, начав перебирать в уме шубы, но прервал себя из-за шума в усталой голове. – Ну, Родя, пора на отдых! Довели меня дети до ручки! Видно, и впрямь пора мне в иноки вслед за отцом и дедом… Господи! Се аз и дети, яже дал мне Ты!..
В печатне
Забегавшись по делам, набив рот гуткой[217] (даренье Саид-хана), поминутно плюясь, икая и прислушиваясь – заснул ли государь? – слуги спешно собирались в печатню, получив приказ закончить переписку: завтра, в день архангела Михаила, прибудет протоиерей Мисаил Сукин – ему велено сдать готовые переписи.
– И всё мы делай, будто других нет! – бранчливо сетовал Прошка, прытко перебегая двор, – к празднику стражи прибавилось, слышны шумы и смехи очень уж развесёлые, надо смотреть в оба, дабы не угодить под огонь шальных ручниц, пускаемых в ход при малейшем шевелении во дворе, ибо всем ведомо: за выстрел раньше времени можно схлопотать наказание, а за выстрел позже времени недолго и жизни лишиться.
От горького месива рты у слуг затекли, онемели. С трудом ворочая языком, не попадая ключом в замок, Прошка возмущался: перед праздником дел невпроворот, а государь и в ус не дует!
– Ест кус говядины с солью, словно ханыга беспелюшный! А разве тако царю еду вкушать пристало? Раньше на Москве пиры бывали по тысяче голов и по сто блюд, а теперь что? Каждый жри себе по углам, как пёс! Ни порядка, ни чина! А сам схватит того и сего, на мне попробует – и всё. Сколько раз ему говорил: зачем на мне пробовать? Если сдохну – кто тебе воды подаст? Лекарствие отмеривать? Гнойники чистить, спину растирать? Как за дитём ухаживать? Мало ли стрельцов? Возьми одного – и пробуй! Да вот хотя бы Власия, ему сто лет в обед, помирать пора, не жалко, от старости ли отойдёт или от ядов… Нет, он на мне всё спытать должен!.. Раньше, говорю, твою еду четыре человека пробовали – повар, ключник, кравчий, стольник, а ныне – я один? А он смеётся: а зачем, чтоб четверо померло, хватит и одного, всё в руках Господних: если Он попустит смерть от отравы, то не избежать сего, хоть ты тресни, хоть на тысяче пробуй, ибо всё от Господа, даже сатана! Такова благода за пёсью службу!