Книга Вавилонская башня - Антония Сьюзен Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хефферсон-Броу спрашивает, находит ли он, что «Балабонская башня» – книга хорошо написанная и с явным нравственным посылом? Холли говорит, да, написано хорошо, и посыл налицо.
Хефферсон-Броу: Вы – как пастор и христианин – посоветуете ее своим прихожанам?
Холли: Безусловно. Это книга глубоко, по-настоящему христианская.
Хефферсон-Броу: Почему вы делаете такой вывод?
Холли: Это книга о страдании и о причинении страдания. То и другое лежит в сердце христианской веры. Мы поклоняемся мертвому телу человека, которого били розгами, пытали, короновали терниями, пронзили мечом, гвоздями за руки прибили к кресту. Более того, мы утверждаем, что все эти муки на него навлек Бог, с которым он един, – в уплату за наши грехи. У нас жестокий, ревнивый бог, об этом в Библии на каждой странице. Жестокость и страдание – вот наше кредо и ритуал. То, что ныне называют садомазохизмом, мы сами поставили в центре своего бытия. Христианство лишь отражает этот факт.
Судья Балафрэ: То есть вы, христианский священник, считаете, что Бог жесток и в «Балабонской башне» говорится о том же?
Холли: Часть того, что мы ранее называли Богом, жестока. Другая человечна – это Иисус Христос. Я согласен с Уильямом Блейком: «Полагая, что Создатель сего Мира есть весьма Жестокое Существо, и веруя во Христа, восклицаю: „О, сколь мало Сын походит на Отца!“ Сперва Господь Всемогущий охаживает нас по голове, потом является Христос с целительным елеем». Мы должны славить в Христе Человека, мы должны в память о нем причащаться его истерзанного тела и пролитой крови, как он нам завещал.
Хефферсон-Броу наводит, вернее, пытается навести своего свидетеля на обсуждение моральной стороны книги, сцен охоты на детей, чудовищной смерти Розарии. Нужно, чтобы он сказал: никакого полового возбуждения у читателя тут быть не может, только нравственное потрясение. Вместо этого каноник, как в экстазе, повторяет: «сильнейшее впечатление», «ужасающая красота», «великолепный кошмар». Потом сворачивает к общим рассуждениям о детях и смерти, причем ссылается на психоанализ Нормана Брауна. «Балабонская башня», Библия и работы Брауна, восклицает он, повествуют о сотворении любви и смерти в человеческом обществе. Ни первичная клетка, ни Единый Дух смерти не знают. Смерть начинается с индивидуации, с мига, когда ребенка отлучают от груди и он становится отдельным сексуальным существом. Смерть рождается, когда он отходит от родителей и заводит собственную семью. Когда Сын становится Отцом, Отец может умереть – Отец умереть обязан.
– Человеческая семья, – заключает он, – возникает из мощного модуса любви и порождает еще более мощный модус смерти – об этом говорит Браун, Ваша честь, и это демонстрирует Джуд Мейсон.
Судья Балафрэ: Вот как? Признаться, я не успеваю за ходом вашей мысли. Все слова по отдельности я понимаю, но общую идею, простите, нет.
Холли: Я могу пояснить.
Судья Балафрэ: Не стоит. Думаю, господа присяжные поняли достаточно. Предоставим им судить, насколько ваша интерпретация книги отвечает их собственному пониманию.
Сэмюэл Олифант, представляющий автора, спрашивает каноника, знаком ли тот с Джудом Мейсоном.
Холли: Немного.
Олифант: Как бы вы его описали? Он серьезный писатель?
Холли: Он очень одаренный молодой человек с очень непростой жизнью, как часто бывает у одаренных. У него нелады с обществом, он беден и неприкаян, но он борется, он творит, он говорит с миром…
Олифант: Он пишет, несмотря на трудности?
Холли: Он жил на грани, в одиночестве, в нищете. Его книга – симптом болезни, его травили, порицали, сделали козлом отпущения.
Олифант, не ожидавший такого ответа, приостанавливается, но решает, что продолжить сейчас лучше, чем отступить.
Олифант: Вы говорите, что у него трудная жизнь, что он столкнулся с черной стороной современности?
Холли: Да. Он мне кажется кем-то вроде юродивого, святого Жене, говоря словами Сартра. Или Идиотом Достоевского – чистым существом в жестоком мире. Для Сартра Жене шаман, он в смерти растерзан духами, разорван в клочья, но рождается заново мудрецом. Мудрость Джуда Мейсона – это мудрость воскресших. Он прошел через муки и возродился в творчестве…
Обвиняемый без благодарности выслушивает этот странный панегирик. Сторона защиты не знает, куда деть глаза от неловкости. Сэр Августин Уэйхолл поднимается с места: его черед.
Уэйхолл: Меня заинтересовали ваши слова о христианстве и садомазохизме. Вы утверждаете, что в «Балабонской башне» пытки представлены как религиозный опыт, как познание жестокости этого мира и его Творца?
Холли: Да, утверждаю. Я в этом убежден.
Уэйхолл: Вы считаете, что, описывая половые изуверства, автор руководствовался исключительно религиозным чувством и желанием открыть читателю все бездны унижения, боли и садизма?
Холли: Человек, в муках умерший на кресте, познал бездну – значит, и мы должны.
Уэйхолл: Сексуальному унижению его, кажется, не подвергали.
Холли: Любое унижение связано с сексом. Он был Человеком и страдал как человек.
Уэйхолл: И вы полагаете, что через эти подробные, путаные описания зверств люди как-то приобщаются к Страстям Христовым?
Холли: Мы должны знать, какое зло возможно в этом мире.
Уэйхолл: Давайте напрямоту: вы считаете, что хвалить и распространять такую книгу – христианский поступок?
Холли: Я вам отвечу словами Мильтона из «Ареопагитики»: «Я не могу воздавать хвалу той трусливой монашеской добродетели, которая бежит от испытаний и воодушевления, никогда не идет открыто навстречу врагу и незаметно уходит с земного поприща, где венок бессмертия нельзя получить иначе, как подвергаясь пыли и зною».
Уэйхолл: Но разве Господь не дал нам молитву: «Не введи нас во искушение»?
Холли: Перевод поменяли, теперь мы молим: «Не подвергни нас испытанию».
Уэйхолл: Надо же, а я думал, «не испытывай Господа своего»… Спасибо, больше вопросов нет.
Тут Фредерике приходится пропустить несколько показаний: нужно поговорить с соцработницей суда насчет Лео. Миссис Антея Барлоу оказывается дамой средних лет, в каракулевой шубке и меховой шапке, с яркими, широко расставленными глазами и проседью в светлых волосах. В лице – нечто экстатическое. Фредерика сразу настораживается: не хватало только доброй христианки по образу Чарити, супружницы Гидеона Фаррара… Но нет: своим легким, торопливым голоском миссис Барлоу задает довольно разумные вопросы:
– Вы не думали о том, что, может быть, мальчику лучше будет в Брэн-Хаусе? Там он на воле, там лошади, поля, сад…
– Думала. Я его почти что оставила там – как раз из-за этого.
– А почему все же не оставили?
– Он захотел со мной. Я тогда первый раз по-настоящему поняла, что он мой. Мой ребенок, мои гены. Уж какая ни есть, а я его мать, не Пиппи Маммотт, а я. И нужна ему я, со всеми недостатками. Мы похожи, мы друг в друге отражаемся, как в зеркале…
– А как же отец?
– И отец нужен, в том-то и