Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3/16 декабря 1911 г. Нерви.
Дорогой Валерий,
вчера вечером получила от тебя «Золото в лазури» (книга стихов и прозы Андрея Белого. — И. Т.) без письма… Думаю, что ты умышленно послал только книгу и не пишешь почти вообще. От этого вижу тебя уходящим все дальше и дальше… Ну, что ж! Верно, так нужно!.. Может быть, ты не хочешь, чтобы я писала? Ты говоришь, Валерий, что я тебе сейчас мало понятна… А ты? Ты не написал мне за эти три очень трудных для меня недели ни одного живого слова!.. Мы так разучимся говорить друг с другом… Мне кажется, — все, все близкие мои (те, которых я в прошлом считала близкими), все без исключения начинают досадовать на Генриха за его «старания»… «Лазарей» не нужно изводить из гробов, — это может только всячески затруднить окружающих, поставить в тягостное положение…
Я была удобнее всем, когда душа моя «лежала в могиле морфия». Но что же мне делать!.. Я не виновата, Валерий… Вернуться туда же уже не могу. Научись говорить со мной, Валерий! Я совершенно ясна сейчас, и доктор делает все, чтобы, как он говорит, я «вернулась». Я вспомнила многое забытое. Меня заставил забыть морфий всю мою душу, всю себя. И я точно учусь какой-то азбуке. Начинаю любить все любимое когда-то, все настоящее, все, что было для меня прежде истинным источником жизни, — и вижу, слышу, чувствую, понимаю новое, коварно скрытое морфием. Разве это плохо? Разве тебе это неприятно? Если неприятно, — значит, ты никогда не любил меня.
Мне минутами горько, что ты со мной стал таким — в «футляре», чужим, недостижимым… Но Бог с тобой! Будь как можешь.
О Москве, о покинутых «зеленых стенах» стараюсь сейчас не вспоминать, — это еще слишком ужасно. Там, верно, бродит, ломая руки, мой двойник и плачет о тебе и зовет тебя, как в те минуты, когда это было жизнью.
Очень спешу, уезжает доктор, он повезет на почту письма. Мне здесь жить неделю еще, до будущего понедельника. Ехать в жаркие страны, к морю или на Капри доктор окончательно не советует. Море мне не полезно, яркость также. Жить советует в Италии пока, но в городе — Флоренции или Риме. Я выбираю Рим. Когда поеду, пришлю телеграмму с адресом…
Я очень изменилась внешне, Валерий. Удивительно, чудесно возродилось тело, я давно, давно себя не видала такой… Лицо, говорят все, очень молодое… Жаль, что ты не видишь меня. Обнимаю тебя нежно и крепко. Привыкни ко мне, злой, жестокий, злопамятный зверь!.. Обнимаю, не будь злым!..
21 марта / 3 апреля 1912 г. Нерви.
Милый Валерий,
я не хотела вовсе писать тебе, и в душе еще все была какая-то неопределенность. Жизнь моя менялась, чувства приходили и уходили, потом, после Рима, я была больна, потом было много тягостного в самом внешнем моего бытия, и я сама уклонялась от всяких решений, жила, закрыв глаза на все будущее…
Я живу в Италии почти пять месяцев, — и это уже выше того срока, что определил Генрих для моего выздоровления. Сережа требует от меня окончательного ответа о моем возвращении, о квартире и проч. Я должна решить, я решаю и я решила для себя все. Если говорить о моем «здоровьи», то, конечно, у меня туберкулез в первой стадии. Но здесь 90 % таких, как я, и много хуже еще меня, которые совсем не теряют надежду на выздоровление. Вероятно, после этих пяти месяцев я могла бы существовать физически и в Москве в лучшем виде, чем была. Ты не узнал бы сейчас во мне той Нины, которую знал 1/2 года назад… Но это все уже не так важно и отходит на третий план, потому что в Россию, в Москву я не могу вернуться из-за причин внутренних. Что-то порвалось у меня с прошлым, и я знаю, я чувствую, понимаю, что это непоправимо и безвозвратно. Я не сумела бы больше жить в Москве, я все там разлюбила, я не хочу ничего из прошлого, я не могу увидать даже его внешнего облика, — о, эти улицы, бульвары, залы, рестораны, люди, которых я знала и которые знали меня!.. В минуты, когда я бываю счастлива, — в моей новой душе просто ничего этого нет, точно не было никогда, точно все было сном. Но когда реальность Москвы во образе Сережиных писем требует от меня решения и ответа, когда я все пережитое вижу, как на экране синематографа — картину за картиной, — я тогда говорю: «Нет!», «довольно…», «кончено!». Как хочешь, Валерий, думай ты о Генрихе, как хочешь, смейся над его «примитивностью», но он совершил чудо со мной, и в ту ночь мне дали новую душу, чужую и чуждую всему, что прежде называлось «моей жизнью». Я точно вышла из подземной тюрьмы, где томилась годы и годы. Мне дорого и нужно сейчас именно то, чего я не знала, не видала, чего не люблю, что было закрыто жизнью с тобой.
«Весны благоуханный запах», ответный блеск чьих-то чужих и вечно близких глаз, деревья, небо, горы, мрак и свет, все звуки живого мира и музыка, музыка, — от Бетховена, Вагнера и Грига до шарманки, от народной песенки до арии из «Тристана и Изольды»… Жизнь или смерть, но только не томленье, не пытки, в которых тупеет и глохнет душа! О, смерти я не боюсь совсем. Я видела ее недавно очень близко, — умерла жена д-ра Залманова, — и в первый раз она мне казалась прекрасной и простой. Я вернулась с этих похорон, точно со свадьбы…. Такова сейчас моя новая душа…. Представь теперь мою жизнь (рассказывать о ней я не буду) и пойми, что возвращение в Москву для меня было бы самым худшим родом самоубийства. Жить во внешнем мне будет, вероятно, пока очень трудно, но у меня есть одна надежда, и если она осуществится, — тогда устроится и внешнее: я терпеливо ждала и жду… Все дело теперь в настоящем, в нескольких (2-3-х) месяцах, в связанности моей с Надей, которая тоже надорвалась внутри окончательно. Ты пишешь мне о какой-то «связи прошлого», о том, что ты все же, несмотря ни на что, не можешь быть безразличным к моей судьбе. В это я, Валерий, не верю и этого я не хочу. Я просто не знаю, что значит «связь прошлого», и такие чувства не по мне. Я поняла, что между нами кончилось все, в день, когда прочла твои стихи ко мне и не ко мне… Тогда и перестала писать. Но не будем говорить об этом… Кончено! Сказано, понято!.. Я перестала тебе писать, но посылала телеграммы «с обозначением той или иной суммы франков». Да, я делала это… Мне было трудно; мое «воскрешение» во всех его деталях стоило дорого, и я посылала тебе такие телеграммы просто, не как требования платы за прошлое (о, нет тех сумм франков, которыми можно заплатить за убитые годы жизни), а думала я, что ты в те дни не можешь отказать мне ни в чем. Почему я так думала, — не все ли равно теперь!.. И так наши «материальные» отношения на будущее ты можешь считать тоже конченными. В этой области у меня есть к тебе только одна и последняя просьба, которая касается меня как-то уже косвенно. Если можешь, исполни ее, если не можешь — скажи прямо, без подробных и тяжелых объяснительных слов, — скажи просто: «Нет»… Сейчас я коснусь самого мучительного в моей настоящей жизни, того, что отравляет ее каждый день… Со мной Надя… От тоски по Москве (она тоскует безмерно) ее психическая болезнь усилилась и явно двинулась вперед. Я умею все это забывать, лишь только выхожу из комнаты и вижу чье-нибудь другое лицо, но знаю, что этот вопрос требует мужественного и прямого решения. Когда Сережа написал мне, что 4-го апреля сдаст квартиру и отправит Катерину (прислугу. — И. Т.) в богадельню и что это ужасное «гнездо бед» внешне разрушится, — Надя впала в последнее отчаяние. Она решила совсем к нашему 4-му июня (здесь кончится сезон) ехать в Москву, я тогда, вероятно, поеду во Францию или в Швейцарию (это зависит от некоторых обстоятельств). Но 4-е июня крайний срок для нее, ибо она в таком состоянии, что, может быть, ее придется отправить и после Пасхи (я свыклась с мыслью, что так нужно). Мне моя квартира только страшна, и я предложила бы Сереже сделать на бульваре костер из книг, бумаг и вещей, чтобы не осталось и следа моего прошлого, но ведь она психически больна, для нее Катерина и вещи, которые она хранит там после мамы, — вся ее жизнь. Для нее приехать в гостиницу — ужасно, — ей нужно совершить весь обряд раззорения, чтобы успокоить больную душу. Тогда для нее останется только две двери — в монастырь или в лечебницу под покровительство того же Генриха, и она покорно выберет должное. Сережа же требует, чтобы я «распорядилась» о каких-то «ящиках», о Катерине и проч. Если ты можешь, Валерий, избавь меня в память прошлого от этих ненужных мук, — заплати (о, ведь такие пустяки!) за месяц или два, — (не больше) — за эту квартиру. Катерина пусть живет до Нади, вторую прислугу Сережа отпустит. Надя успокоится от этого настолько, что ее можно будет отправить с кем-нибудь из русских. И тогда все устроится без особых драм, без ненужных мучений; и я уеду на лето отсюда, и ты забудь тогда даже мое имя. Знай, и помни, и верь, что это моя последняя просьба к тебе, последняя в жизни. Твое предложение быть мне «полезным» своим «влиянием в литературе» просто рассмешило меня. Я… не напишу больше ни одной строчки, и жить мне с «трубочистами», а не с поэтами…