Книга Другая свобода. Альтернативная история одной идеи - Светлана Юрьевна Бойм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
971
Гинзбург Л. Человек за письменным столом. Л.: Советский писатель, Лен. изд-во, 1989. С. 310. Перевод на английский язык мой. Данная тематика также рассматривается в кн.: Boym S. Common Places: Mythologies of Everyday Life in Russia. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1994. P. 93.
972
К концу брежневской эпохи ирония и двуличность, которые опирались на штампы, были вытеснены дискурсом стеба, в рамках которого задействовались принципы эрзац-иронии и опоры на «ложное признание», — действовали так практически все, включая агентов КГБ. О риторике стеба и наследии культуры застоя см.: Boym S. The Future of Nostalgia. P. 154–156.
973
In medias res — лат. «в середине дела», «сразу приступать к делу» — термин поэтики, обозначающий начало нарратива с центрального эпизода фабулы всего произведения. Принято считать, что первоисточником применения данной фразы является «Ars poetica» Горация. — Прим. пер.
974
В оригинальном англоязычном тексте здесь использовано слово «familiarizing» («делая более знакомым», «приобщая к чему-либо») — понятие противоположное такому, как «defamiliarizing» («остранение», «остраняя что-либо»). — Прим. пер.
975
«Литература факта» — литературная школа, связанная с деятельностью участников ЛЕФа и издателей журнала «Новый ЛЕФ», прежде всего — Сергея Третьякова, Николая Чужака, Осипа Брика, Виктора Шкловского, Владимира Тренина и др. Работавший в 1920‐х годах иностранным корреспондентом газеты «Правда» в Пекине, Сергей Михайлович Третьяков (1892–1937) — поэт-футурист, журналист и литературный критик — сделал в своей работе акцент на фактографии и преобразовал журнал «Новый ЛЕФ» из агитационного листка в издание, построенное на «фактографии» — репортажах и документальной фотографии. Ключевым элементом «литературы факта» являются жанры репортажа и очерка, которые Третьяков считал идеологическими достижениями ЛЕФа и эпохи первых пятилеток. См.: Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа / Под ред. Н. Ф. Чужака [Переиздание 1929 года]. М.: Захаров, 2000. — Прим. пер.
976
Здесь в оригинале используется термин «visceral» — «висцеральный» — относящийся к внутренним органам (животного). В современной науке существуют такие понятия, как «висцеральная память» и «висцеральное научение», имеющие отношение к так называемой интерорецептивной, сенсорной системе. Речь идет о непосредственном переживании опыта на «низменном» сенсорном уровне нервной деятельности, а также реакции организма на уровне внутренних органов и нервной системы на внешние условия. См., например: Кузина Н. В. Структуры висцеральной памяти и принципы интерпретации ее критических эпизодов в кодах знаковых моделирующих систем // Бюллетень науки и практики. 2016. № 6 (июнь). С. 384–395. В данном контексте речь идет о том, что «висцеральная проза» Варлама Шаламова пережита и впитана буквально на уровне адаптации внутренних органов и нервной системы человека к чудовищным условиям жизни в лагерях ГУЛАГа. Читателя эти «впитанные» образы порой «пробирают до костей» Слово «visceral» также употребляется в таких устойчивых выражениях, как «visceral feeling» — «чуять нутром»; «visceral chill in the guts» — «пробирает до кишок», «visceral blow» — «пронизывать насквозь», «пронизывать до мозга костей» и т. д. Характерно, что все эти смысловые вариации также имеют непосредственное отношение к пронизывающему «холоду Колымы», о котором писал Шаламов. — Прим. пер.
977
Шкловский В. Варлам Шаламов. С. 54.
978
Сразу после смерти Сталина, на заре хрущевской эпохи, советские «толстые журналы» захлестнула волна страстных дискуссий — но не об уроках ГУЛАГа или восстановлении в правах бывших узников, а об «искренности» интонации. Термин «оттепель», введенный в обиход писателем Ильей Эренбургом, имел прямое отношение к этим дискуссиям. Хрущевская оттепель в культурной политике началась с тихой революции, которая не обернулась переворотом в самой структуре общества или сменой советского дискурса, но затронула исключительно его синтаксис и интонацию. Неофициальная (но отнюдь не антиофициальная) культура поэтов оттепели и бардов зиждилась на новой интонации, которая функционировала в советском контексте как пропуск в альтернативный круг друзей. Революция в интонации — этот бунт в минорном ключе — была первым шагом к возникновению неписаного социального «контракта» с Советским государством. Интонация, как и жест, являла собой незримую метку, неразличимую для большинства «доброхотов» и стукачей, которая тем не менее могла служить своего рода «симпатическими чернилами», невидимым клеем для скрепления разрывов в несовершенных сетях неформальной коммуникации советского периода.
979
Шаламов В. О новой прозе // Собрание сочинений в шести томах. Т. 5. С. 160.
980
Шаламов В. Воспоминания, записные книжки, переписка, следственные дела. С. 53–56.
981
В своих записях Шаламов ссылается и на слова А. И. Солженицына, адресованные его собственным рассказам: «В одно из своих [нрзб] чтений в заключение Солженицын коснулся и моих рассказов.
— Колымские рассказы… Да, читал [3]. Шаламов считает меня лакировщиком. А я думаю, что правда на половине дороги между мной и Шаламовым. Я считаю Солженицына не лакировщиком, а человеком, который не достоин прикоснуться к такому вопросу, как Колыма». Очевидно, что между двумя авторами существовала жесточайшая конкуренция за свою единственно возможную «правду» о лагерной жизни и ее трактовку. Тем не менее высказывания Солженицына носят куда более сдержанный и профессиональный характер, тогда как характеристики, оценки и суждения Шаламова всегда эмоциональны и категоричны. — Прим. пер.
982
В своих записных книжках Шаламов повествует о нескольких беседах с Солженицыным, зачастую не называя его полным именем, а указывая лишь первую букву фамилии — инициал С. Шаламов называл Солженицына «графоманом», «дельцом» ГУЛАГа и «лакировщиком действительности». Представьте себе, к примеру, такой образ «С», обучающего менее успешного Шаламова способам публикации его произведений за рубежом, — это фрагмент дневниковой записи, взятой из записных книжек Шаламова:
«— Для Америки — быстро и наставительно говорил мне мой новый знакомый, — герой должен быть религиозным. Там даже законы есть насчет этого, поэтому ни один книгоиздатель американский не возьмет ни одного переводного рассказа, где герой — атеист, или просто скептик, или сомневающийся.
— А Джефферсон, автор декларации?
— Ну, когда это было. А сейчас я просмотрел бегло несколько ваших рассказов. Нет нигде, чтобы герой был верующим. Поэтому, — мягко шелестел голос, — в Америку