Книга Летняя книга - Туве Марика Янссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или пленительный ужас от «мы попались»: никто отсюда не выйдет и никто сюда не придет. Никогда в жизни.
А «наводнение»? Вода поднимается выше и выше, надо убрать лодки, пристань унесло, закройте окна, заприте двери…
Все предстает в новом свете, когда на горизонте маячит катастрофа. Боязнь темноты, рассказы о привидениях и просто безымянный страх – это роскошный фон для безопасности, контраст, придающий ей смысл.
Я подозреваю, что дети мастерски находят тонкое равновесие между напряжением в обыденном и безопасностью в воображаемом. Изящная форма самообороны.
Иными словами, ребенок умеет отбивать стрелы и страха, и скуки, превращая детскую комнату в комнату ужасов. Или наоборот.
Именно в восстановлении этого хрупкого баланса, похоже, и заключается секретный и подспудный мотив писателя.
Можно предположить, что он либо, задыхаясь от прагматичной повседневности, охотится за иррациональным, либо, до безумия напуганный собственным взрослым чувством катастрофы, ищет обратный путь туда, где снова будет под защитой.
Последний феномен, намекающий на некоторую инфантильность, представляется мне более интересным.
Но восстановить естественное детское чувство катастрофы нелегко, а поставить его себе на службу еще сложнее. У тебя больше нет той цельной фантазии, которая помогала мгновенно гасить панику и идти дальше, со сказочной естественностью меняя порядок, формы и цвета. Видимо, выросшие дети редко пользуются своим уставшим воображением.
Они нашли ему практическое применение, осушили, выжали и ограничили необходимостью.
Излишков больше нет, за ростки волшебства никто не хвалит. А радость от катастрофы превратилась в кошмар.
Знаки, предчувствия и вселяющая ужас гроза стали всего лишь символами тревог и сомнений из взрослой жизни.
Вот тут-то, как мне представляется, наш носитель катастрофы и начинает озираться в поисках пути назад – и приступает (возможно, смущенно) к сочинению детской книжки.
Далее легко предположить, что растерянный автор заодно сохранил и некоторую меру изначального простодушия.
Хотя наивную глупость можно уравновесить художественностью. По крайней мере, мне хочется так думать.
Словом, доверчивость, интерес к жизни (даже если ты по натуре пуглив) и восприимчивость – вот главные черты писателя.
Все свое тяжкое бремя он укладывает в рамки детской книги; хитроумная маскировка. Наконец-то найден легальный, а подчас и одобряемый способ избавиться от наивности, которая фатальна и для самого автора, и для его окружения.
Он сочиняет книгу, где все друг к другу добры.
Зайди речь о романе или сборнике рассказов, он, скорее всего, не рискнул бы.
Случается, что среди своих читателей он с удивлением обнаруживает взрослых. Так же как запретная агрессия растворяется в чтении книг об убийствах, непозволительная и смущающая доброта взрослых нейтрализуется чтением детских книг. Особенно тех, в которых есть защитные укрытия – символика, особенные слова и верная доза безумия. Или, может быть, взрослые читатели украдкой перерабатывают те же чувства и ищут в книге ровно то же, что и ее инфантильный сочинитель. Им нужен добрый и жестокий мир, где одинаково привлекательны защищенность и опасность, мир ослепительно-белый и угольно-черный. В котором серый – не цвет скуки, а зачаровывающий туман, окутывающий тайну.
Наверняка у коварных писателей есть еще масса других мотивов, но напасть на их след мне не удалось.
Лучше всего, наверное, просто оставить их в покое, пусть и дальше беспрепятственно живут самообманом, выдавая нам все, на что они способны.
Ну и напоследок надо все-таки признать: иногда автор действительно сбрасывает маску и думает только о читателях – и о том, чтó сам любил, когда был маленьким.
Широкое поле для мечтаний, где многое узнаваемо. Но ты строишь все сам. Лучше дарить кубики, а не готовый дом.
В детской книге должна быть дорога, на которой писатель остановится, а читатель пойдет дальше.
Нечто страшное или прекрасное, о чем так и не рассказали.
Лицо, которое, так и не увидели целиком.
Вопросы, на которые отвечает не писатель, а ребенок. Что-то загадочное, красивое, бесценное, потрясающее, сокровенное.
И обязательно что-нибудь малюсенькое, желательно – пушистое и помещающееся в кармане.
Странно, что в объяснениях можно так сильно запутаться. Объяснять сказочных зверей, пожалуй, все же не стоит.
Во всяком случае, тому, кто легко придумывает сюжеты, но долго и с трудом протискивается в дверь, за которой открывается мир детских историй. Сам по себе, понятное дело, совершенно необъяснимый.
Нехемульная история
«В этом доме даже пампуши найти невозможно», – заявила Гафса, застегивая лисье боа. Ее лицо было перекошено от усталости, очень кислого вина и поэзии Хемуля, которую она слушала полночи. Сил на вежливость не осталось.
А еще она не могла простить Хемулю то, что он ей больше не нравится.
«Чего ты хотела? – сказала фру Филифьонка. – Когда у тебя все вверх тормашками, это называется высокохудожественностью, ха-ха!» Потом она заученно проговорила: «Вечер был восхи-хи-тительный», и ее каблуки зацокали вниз по лестнице, догоняя остальных гостей, чьи беспредметные утренние монологи заполняли гулом лестничные марши.
Шел четвертый час, и в действительности уже никто не веселился.
«Неужели культурные дамы обязаны носить пампуши? – поинтересовался Хемуль инфернально, потому что тоже устал. – И им непременно нужно таскать с собой пакеты, мешки, удава из лисы и кошелку, чтобы все это по очереди терять?»
В затылке у него застучала сильная боль, которая угрожающе увеличивалась. Он сказал: «Я ненавижу вещи. Ненужные вещи. И культурных дам. Все».
Наконец она их нашла.
«Послушайте, – сказала Гафса, – у вас нет никакого права презирать что бы то ни было, потому что вы толстосум. Я полагала, что вас надо пожалеть, но была не права! У вас есть гостиная и масса вещей, и вы только пишете, что вам плохо».
Дверь снова хлопнула, и Хемуль остался один. Выключил свет, вернулся в гостиную и тоже погасил все лампы. В темноте переоделся и улегся на диван.
«А сейчас мы успокоимся, – велел себе Хемуль. – Не надо забывать, что я по-прежнему Великий. А она всего-навсего заурядная женщина, с которой я никогда больше не встречусь. Не надо было приглашать их сюда… Я старался, а стараться для культурных кругов нельзя. Теперь они во мне разочаровались. И больше не дадут никаких стипендий. Даю голову на отсечение, не дадут. – Голова болела все сильней и сильней. – Черт возьми, как же я одинок и знаменит!»
Голова Хемуля увеличивалась в размерах, становилась огромной, гигантской. Хемуль откинул ее назад на диван и весь оплыл, а за глазами у него пришли в движение несколько маленьких злобных лифтов, которые с неумолимой монотонностью начали ездить вверх-вниз, этаж за этажом, – и все, что когда-либо говорил Хемуль ездило вместе с лифтами, все его ненужные доверительные речи о