Книга Третий рейх изнутри. Воспоминания рейхсминистра военной промышленности. 1930-1945 - Альберт Шпеер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проехав еще миль двадцать, мы с Позером оказались в глухих лесах Шорфхайде, превращенных Герингом в богатые охотничьи угодья. Я отпустил охрану, присел на пень и без долгих размышлений набросал откровенно мятежную речь. Прошло всего пять дней с тех пор, как Гитлер подверг мое официальное обращение цензуре и лишил ее всякого смысла. На этот раз я намеревался категорически запретить разрушение заводов, мостов, водных путей, железных дорог и линий связи, призывал солдат вермахта и фольксштурма препятствовать взрывам «всеми доступными средствами вплоть до применения огнестрельного оружия». Я также призывал передавать наступающим войскам противника политических заключенных, включая евреев, не препятствовать возвращению на родину военнопленных и иностранных рабочих. Я налагал запрет на деятельность «Вервольфа»[328] и призывал сдавать города и деревни без боя. В заключение я собирался торжественно заявить, что мы «непоколебимо верим в будущее нашей нации, которой суждено сохраниться в веках».
Я торопливо нацарапал карандашом записку и отправил Позера к доктору Рихарду Фишеру, генеральному директору берлинских электростанций. В записке я просил не прекращать электроснабжение самой мощной немецкой радиостанции в Кёнигсвустерхаузене до самого ее захвата противником. Эта радиостанция, регулярно транслировавшая приказы «Вервольфа», могла бы передать мою речь с запретом деятельности «Вервольфа».
Поздно вечером я снова встретился с генералом Хайнрици, который уже перебазировал свой штаб в Даммсмюль. Я намеревался выступить с речью, когда радиостанция на короткое время перейдет в «зону боевых действий», то есть окажется вне контроля государственных властных структур. Однако Хайнрици полагал, что станция будет занята русскими до того, как я успею прочитать свое обращение, и поэтому предложил записать речь на пластинку, а он передаст ее в эфир перед самым подходом советских войск. Но, как Люшен ни старался, он так и не сумел раздобыть подходящее записывающее устройство.
Два дня спустя гауляйтер Кауфман настоятельно попросил меня приехать в Гамбург: военно-морское командование готовилось взорвать портовые сооружения. На совещании с ведущими промышленниками и военно-морскими командирами гауляйтер привел такие убедительные доводы в пользу сохранения порта, что было принято решение ничего не уничтожать[329]. Я продолжил разговор с Кауфманом наедине в одном из домов на берегу озера Аусен-Альстер в центре Гамбурга. Охраняли гауляйтера вооруженные студенты. «Самое лучшее для вас – остаться с нами, – убеждал меня Кауфман. – Здесь вы в безопасности. На моих людей можно положиться».
Тем не менее я поехал обратно в Берлин, чтобы напомнить Гитлеру: он, вошедший в партийную историю как «завоеватель Берлина», лишится славы, если закончит свою жизнь разрушителем города. Какими бы нелепыми ни казались эти слова, они вписывались в воззрения, которые тогда разделяли все мы, а особенно Геббельс, ибо он верил, что преувеличит свою посмертную славу, если совершит самоубийство.
На оперативном совещании, состоявшемся вечером 19 апреля, Гитлер объявил, что согласен с предложением Геббельса бросить все резервы в решающий бой за столицу, пусть даже у самых ее ворот.
В последние недели своей жизни Гитлер словно сбросил оцепенение, постепенно овладевавшее им в предыдущие годы. Он снова стал доступнее и даже терпимее к инакомыслию. Еще зимой 1944 года он ни за что не обсуждал бы со мной военные перспективы, не проявил бы гибкости в политике «выжженной земли», не стал бы терпеливо править мое радиообращение. Теперь он готов был прислушаться к аргументам, которые не желал слушать год назад. Однако эта мягкость вовсе не означала, что он избавился от внутреннего напряжения. Скорее это было предчувствие скорого конца. Гитлер производил впечатление человека, потерявшего цель в жизни и продолжавшего по инерции двигаться по заданной орбите. На самом деле он давно пустил все на самотек и покорился судьбе.
Гитлер казался совершенно опустошенным, а может, таким он был всегда. Оглядываясь назад, я иногда спрашиваю себя, не преследовала ли его эта опустошенность с ранней юности до момента самоубийства. Мне иногда кажется, что его приступы жестокости были столь неистовыми именно потому, что ему были недоступны простые человеческие чувства. Он не мог никого допустить в свой внутренний мир просто потому, что мир этот был безжизненным и пустым.
Гитлер усох и сморщился, одряхлел. Его руки дрожали, при ходьбе он сильно сутулился и подволакивал ноги. Даже голос его дрожал, потерял былую силу и эмоциональную окраску, а в минуты сильного возбуждения срывался, что характерно для стариков. Он все еще часто упрямился, но теперь его упрямство напоминало не детские истерики, а старческие капризы. Его кожа пожелтела, лицо стало одутловатым. Прежде всегда опрятная военная форма, в последний период его жизни часто бывала покрыта пятнами от пищи, не удержавшейся в его трясущейся руке.
Это его состояние, несомненно, волновало тех, кто был рядом с ним и во времена его триумфов. Нынешний Гитлер столь сильно отличался от прежнего, что и я склонен был испытывать к нему жалость. Вероятно, именно по той же причине его окружение не высказывало возражений, когда он приказывал бросать в бой дивизии, существовавшие лишь на бумаге, или авиасоединения, которые уже не могли летать из-за отсутствия горючего. Вероятно, именно поэтому все молча выслушивали его все более частые разглагольствования о неминуемом конфликте в стане союзников. Гитлер утратил чувство реальности и все чаще погружался в мир своих иллюзий. Например, он заявлял, что может победить большевизм силой своей личности и в союзе с Западом. И хотя его приближенные не могли не сознавать всей фантастичности подобных заявлений, постоянное их повторение оказывало гипнотическое воздействие. Мы готовы были верить ему, когда он говорил, что с нетерпением ждет своей смерти, но живет лишь ради коренного перелома в войне, а хладнокровие, с которым он ждал конца, лишь усиливало сочувствие и вызывало уважение.
К тому же он стал более дружелюбным и менее официальным. Во многом он напоминал мне Гитлера, коего я знал в начале нашего сотрудничества двенадцать лет назад, разве что теперь он казался собственным призраком. Гитлер не скрывал искреннего расположения к женщинам, много лет входившим в его окружение. С особенной симпатией он относился к фрау Юнге, вдове погибшего на фронте камердинера, благоволил к поварихе, уроженке Вены, много лет стряпавшей для него диетические блюда. В последний период его досуг скрашивали и давно работавшие с ним секретарши, фрау Вольф и фрау Кристиан. Уже несколько месяцев Гитлер оказывал предпочтение именно им, практически не приглашая на трапезы мужчин, в том числе и меня. Приезд Евы Браун внес ряд изменений в эти привычки, хотя Гитлер не прекратил дружеского общения с другими женщинами. Должно быть, он искренне верил, что в часы суровых испытаний женщины гораздо преданнее мужчин, и действительно, иногда не мог скрыть недоверия к своему окружению, за исключением Бормана, Геббельса и Лея, в которых, казалось, еще был уверен.