Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если же ты не верил и не веришь в это и подозреваешь, что все мои страдания и моя гибель только от звериного страха потерять в жизни «Валерия Брюсова» вместе со всеми преимуществами связи с сulubгіtu и от обманутой корысти, то я не могу уже разубеждать тебя, ибо мы говорим тогда на разных языках и органически чужды друг другу, как жители разных планет. Я думала, что ты любил меня и потомув годы нашей близости считалсяс моими желаниями, и мне казалось, что мы совпадалив наших вкусах, желаниях и чувствах, как всегда бывает в любви… Но оказалось иначе!., ты «подчинялся моим требованиям» сцепя зубы, был в долголетнем рабстве, пока не сказал себе наконец: «Я больше не в силах жить так». Этими словами ты отнял у меня даже воспоминания, и я вижу перед собой чужого человека с темной и лживой душой, который неизвестно зачем столько лет вводил меня в заблуждение и путем лжи овладел моей любовью и всей моей душой. Твоя пощечина горит у меня на лице, и осмеяна, поругана, закидана грязью моя любовь.
Думаю, что теперь тебе ясен мой отказ, и ты избавишь меня от новых оскорблений.
Только как насмешку и издевательство принимаю я после всего тобой мне сказанного, после всех недостойных обвинений и подозрений твой зовопять в конце твоего письма и обещание «соблюдать minimum»…
Ни от единогослова моего прошлого письма не — могу я отказаться и удивляюсь, для чего, собственно, ты меня в этом «заклинаешь»? Довольно, Валерий!.. Ты волен меня оскорблять, пользуясь моей беззащитностью, волен назвать еще позорным, уличным словом меня и мою любовь, — и до этого уже один шаг… Но Бог видит мою душу, и я сама знаю мое страданье и мою жизнь. И этужизнь мою, приведенную тобой к гибели и всем мучениям, и все возможности ее, о которых я тебе писала, я предпочитаю «новой жизни» с тобой, — пощечинам, унижениям, издевательству над женщиной и человеком.
Прощай и будь счастлив ценой моей гибели!..
Весна 1911 г. Москва.
…Вот настали дни, когда ты на страстную мою жажду последней правды отвечаешь всей искренностью чувств и слов. Ничего больше не таишь, не стараешься меня утешить, ничего не боишься и говоришь прямо, безжалостно, жестоко — как я прошу, чтобы ты отвечал. Да и пропала необходимость «смягчать» мое горе, потому что тебе не страшно, как было прежде и даже еще недавно, — потерять меня. Многое из того, в чем ты сознавался недавно так безжалостно, — было правдой целые годы, и я не знала. Это ты скрывал потому лишь, что не хотел меня терять и пытался примирить две правды. Быстро, чудовищно быстро исчезало в этот последний год твое чувство ко мне, и слова, которые были невозможны еще два месяца назад, — стали возможными…
Так, 11-го марта, на другой день твоих именин, ты сделал мне признание — первый раз в 7 лет — в любви исключительной, непобедимой, слепой инстинктивной привязанности к твоей жене. А перед этим говорил, что можешь мне дать лишь «немногое», и другие страшные, чудовищно страшные, невероятные для меня слова. Но, верно, еще все могла я пережить, кроме последнего признания!..И я решила уйти, порвать с тобой все и расстаться навсегда. Я позвала тебя только «по делу» — в этом клянусь тебе. И ни одного мига не думала, что эта встреча поведет «к жизни»… Ты веришь, Валерий? Я клянусь тебе самым святым, — это не было хитростью, что я позвала тебя. И только ты, ты первый стал говорить опять о личном. Ты подошел, сел ко мне близко, поцеловал в губы… Я не могла противиться этой минуте, — ведь я всегда хочу твоей ласки, и только в самом озлобленном состоянии могла бы ее оттолкнуть. И я не видала тебя одиннадцать дней, тосковала, мучилась, мне снилось много раз, что ты подходишь и целуешь, — и эта минута была похожа на какой-то печальный мой сон. Ты говорил со мной ласково — может быть, тебе было меня жалко… В самом звуке твоего голоса была для меня горькая радость, которой так трудно было себя лишить, раз ты уже пришел. Когда? Это повторилось бы?!.. — Никогда больше… И я не говорила тебе «уйди», хотя в душе не было даже искры надежды, и ни о каком будущем с тобой не думала я в те минуты. Вечером ты позвонил, днем сегодня еще пришел… Я очень больна… У меня ослабела и воля. Я не могла решиться сказать по телефону: «Не приходи». И это было нужно, чтобы ты пришел. Опять разговор о личном. Ты или я его начали — не знаю и не помню. Я не буду спорить, если ты скажешь, что начала я. Но сегодня я поняла еще глубже, еще безнадежнее необходимость нашего разрыва и благодарна горькой благодарностью этому свиданью. Я знала все, Валерий, и до сегодняшнего дня, и ты не сказал мне ничего нового, кроме разве точных дат того времени, когда в душе твоей умерло то, что соединяет две жизни — мужскую и женскую, две души их, два тела — той особой, несказанной, единственной в мире близостью, без которой теряет смысл и становится внешним, ненужным, пустым и холодным их соединение, которому тщетно, тщетно подыскивают благородное, красивое и безобидное имя.
Ты сказал мне, ты признался в этом, я помню, еще в начале декабря этого года и сегодня только повторил, правда, в очень безжалостных, жестоких и прямых словах, но сущность была мне известна и раньше.
И знаешь, как страшно иногда бывает: кажется, все понял, все ясно, все восприняли ум и сознанье, но все это точно формально, точно еще не ощутил самой интимной, самой сокровенной частью души, и не страдал еще вполне, каждой каплей крови, не трепетал каждым нервом еще от этой боли… Только сегодня, когда ты так «простодушно» сознавался мне и так «по-детски» отвечал на вопросы, от каждого ответа на которые точно били душу железными прутьями, — так только сегодня, Валерий, я почувствовала, что это значит для меня, и увидала уже вполне всю невозможность каких-либо отношений между нами.
У тебя в душе умерло ко мне то, что весь мир во все века называл и будет называть: «любовью». Мы, говоря сегодня, точно не находили слова. А оно просто, и нет другого — любовь. Она бывает великая и совсем маленькая, прекрасная, цветущая и уродливо больная, вся изломанная, она бывает на всю жизнь и ненадолго — на обычные людские сроки, — она бывает полумертвая и еле дышит в сердце, — но пока она жива, — ее проявления нельзя смешать ни с чем другим, такую радость разливают они в жизни и такая тьма наступает в ней, когда гаснет последний маленький луч. До этой осени она была еще в твоей душе — бледная, больная, еле живая, умирающая, дышащая «на ладан», — но она была, и она подсказывала тебе те движения, поступки, выражения голоса и глаз, которыми я дорожила с последним страхом, с безумным страхом потерять…
И когда угас этот последний луч, — ты взглянул на меня мертвыми страшными глазами и мало-помалу сказал все те слова, которые можно было сказать, не имея искры любви в сердце. Милый, милый Валерий! у меня нет к тебе ни злобы, ни вражды. Я говорю с тобой сейчас с тоской, с мукой в душе, я умираю отболи, но нету меня зла. И вот так — нежно, любовно, ласково я скажу тебе, напомню тебе — вспомни все эти слова! Припомни их!.. Что переживала я, слушая их! Я умирала перед тобой много раз… Каждое из них отрывало кусок живого тела, каждое наносило неизлечимую рану. Я стояла перед тобой, как перед единственным счастьем моей жизни, как перед человеком, которому Бог дал власть распоряжаться всей моей судьбой, всей мной до последнего дыханья, до последней капли крови. Я стояла перед тобой совсем беззащитная, я жила одной мыслью — быть желанной тебе, быть достойной тебя, быть такой, какой бы ты меня захотел взять, быть твоей собакой, рабой, вещью — чем угодно — только желанным тебе, чтобы ты захотел взять, иметь, чтобы ты как-нибудь позволил быть около тебя, — хотя совсем отказавшись от себя, — лишь бы ты чувствовал, ах, чтобы чувствовал то, что умерло теперь навсегда. Я переродилась, я переломала себя всю, я вся стала твоей, для тебя, о тебе, я не знаю, чего не сделала бы я еще и еще — внутри себя, вне себя, — лишь бы ты хотел меня, лишь бы удержать то, что умерло теперь. Все дни эти были горьким мученьем, беспрерывным страхом и тоской, тоской по тому, что уменьшалось, исчезало, словно таяло на глазах. Ах, Валерий! Дорогой, дорогой мой! а ты приходил распинать меня на кресте и каждый день вколачивал какой-нибудь новый гвоздь. Ты говоришь теперь: «Я был искренен, а разве искренность сама по себе не ценность, разве она тебя не радовала?» Радовала твоя искренность!! «Я не люблю тебя больше, у меня к тебе осталось немногое только, мне для тебя все трудно, у меня умерло к тебе то, чего ты хотела и хочешь», — радоваться ли? Мне радоваться на такую искренность! Благодарю тебя! Пусть будет больней! Еще, еще больней!.. Я вспоминаю их все, сказанные тобою когда-то. Помнишь? — «шар мой, шар золотой!» — да, «твой шар золотой» наконец выкинули в помойную яму, как ненужную больше игрушку…