Книга Леонид Леонов - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы снять любые сомнения в прямой апелляции к Леонову, Варламов несколько раз пишет о «порче людской породы», о прямых «претензиях к Творцу» главного героя, упоминает в своём романе наиважнейшие для Леонова символы, например Вавилонскую башню, и такие понятия, как «чудо» и «западня» (имеются в виду, естественно, чудо божественное, а западня — бесовская).
Наконец, Варламов использует излюбленный леоновский приём, когда помимо рассказчика в романе присутствует ещё некий герой-сочинитель, который одновременно с автором пишет параллельный, на ту же тему роман (помимо «Вора», у Леонова схожая конструкция наличествует и в «Дороге на Океан», и в «Русском лесе», и в «Пирамиде», где отдельные герои пытаются по-своему, минуя автора книги, реконструировать те или иные события).
Вместе с тем очевидно, что сам классический леоновский сюжет об «унтиловщине» Варламов преподносит совершенно по-новому.
Здесь стоит вспомнить, что в мае 1999 года, к столетию Леонова, Варламов опубликовал в «Литературной газете» статью о нём. Там писалось о завидном даре Леонова вычерпать самую сложную тему до дна. В частности, Леонов так глубоко и разносторонне подал в «Пирамиде» версии о конце времён, что, по мнению Варламова, не оставил другим писателям права на работу в этой тематике.
Комплимент продуманный, имеющий в случае Леонова основания быть озвученным; но вообще мы все знаем, что никакую тему закрыть окончательно нельзя никогда. Иначе сама литература не появилась бы вовсе: в конце концов, главные темы были закрыты ещё в Новом Завете.
Вот и сам Варламов в романе «Купол» заново использует возможность осмыслить тему конца времён.
Разбор того, как он это делает, выходит за рамки нашего повествования, достаточно сказать, что Варламов пытается наделить само существование Унтиловска, вернее, Чагодая почти неуловимым смыслом, исключающим изначальную и непобедимую греховность этих чёрных дыр.
В финале «Купола» главный герой рассказывает о книге одного русского священника, которую ему прислали: «…В ней говорилось о том, что в конечном итоге мы потерпим поражение, но не надо бояться того, что мы отдадим нашу землю, потому что на этой земле мы всё равно странники. Я знаю, что он прав, я верю, что так и будет, даже если этой новой родины не увижу, а провалюсь в ту пропасть, что разверзлась посреди Чагодая. Но иногда во мне что-то протестует против этих по-человечески холодных, бессердечных, хотя по-своему абсолютно верных рассуждений, и мне делается безумно жаль моей далёкой страны, её больших и малых городов, один из которых мне дороже всего…»
Нам кажется, что под упомянутой «книгой священника» Варламов не имеет в виду какую-то конкретную книгу, одну. Но в числе нескольких подобных книг, и, может быть, в первую очередь, имеется в виду жизнеописание священника о. Матвея — роман «Пирамида». С его в чём-то холодными, в чём-то бессердечными и такими верными выводами, о которых мы ещё поговорим ниже…
Размышляя о русской литературе, философ Василий Розанов с удивлением заметил, что Лермонтова, Гоголя, Достоевского и в чуть меньшей степени Толстого объединяет то, что они могли бы уйти в монахи. Это соответствует их духу и характеру.
Оглядываясь, понимаешь, что в прошлом веке к монашеству по каким-то внутренним характеристикам Леонов был ближе всех.
Не Булгаков же, верно? Не Набоков. Не Шолохов. Быть может, Платонов в последние годы жизни, но… не знаем.
В начале 1920-х годов Леонов не раз посещал Оптину пустынь. Настоятель словно что-то разгадал в нём сразу, стал уговаривать:
— Поживи здесь, оглядись… Понравится — пострижём!..
Не остался.
Но Амвросий Оптинский был один из самых почитаемых Леоновым старцев; в кабинете писателя всегда висел его портрет. Кстати, любопытное совпадение: Амвросий Оптинский занимался изданием «Лествицы» преподобного Иоанна Лествичника, на которого, в свою очередь, хотел походить один из главных леоновских прототипов — Глеб Протоклитов из «Дороги на Океан». Не случайны все эти связи.
Где бы ни жил Леонов, всегда в его комнате были иконы: мы это можем увидеть уже на том акварельном портрете писателя, что сделала Елена Качура-Фалилеева в 1923 году.
Во время работы над «Сотью» Леонов поселился в монашеской келье в Параклитовой пустыни, жил там. Его, человека чуравшегося больших и шумных обществ, всю жизнь размышлявшего о Боге и одновременно стремившегося заниматься трудом физическим, упорным, тяжёлым, — монахом представить несложно, повторим мы.
Затем Леонов посещал Черниговский скит близ Троице-Сергиевой лавры, где похоронены Константин Леонтьев и Василий Розанов.
Всю свою жизнь, в самые неблагополучные годы, он всегда стремился в церковь и, тайно и явно, исповедовался, отстаивал службы. Во всякое посещение церкви ставил свечи за упокой тех стариков, что так повлияли на него и которых помнил и любил всю жизнь: Остроухова, Самарина, Фалилеева — людей православных и глубоко веровавших…
С 1940 года, почти каждый октябрь, Леонов ездил в Троице-Сергиеву лавру в Сергиев день.
После войны, как мы помним, активно занимался спасением монастырей… Говорят, что он не случайно баллотировался по Загорскому избирательному округу — на территории округа располагалась Московская духовная академия. Руководители академии, естественно, не могли во всеуслышание объявить, как помогал им депутат Леонов, хотя ближний круг руководства был наслышан об этом.
Но здесь нам придётся озвучить очевидный парадокс: Леонов всю жизнь стремился к Церкви, одновременно и неустанно отторгая её.
Причём к пропагандируемому в Стране Советов атеизму это отторжение не имело никакого отношения (хотя могло так восприниматься иными читателями его книг).
Доказать леоновскую чуждость атеизму несложно: как и многие его герои, от Курилова до Грацианского, Леонов не отрицает существование Бога, но порой готов оспаривать ценность божественных деяний.
Началось это до того, как он официально стал «советским писателем»: стихи Леонова архангельского периода и ранняя его проза отражают болезненное смятение молодого человека, размышляющего о взаимоотношениях человека и Того, Кто над ним.
Соответственно, еретические размышления не завершились с кончиной советской власти, но лишь вышли на новый, куда более трагический и осмысленный уровень в финальном романе Леонова.
Самое простое объяснение — это сказать, что Леонову сам институт Церкви казался безусловно догматическим. К тому же он никак не мог найти в богословии ответы на вопросы, казавшиеся ему самыми важными (и к которым мы вернёмся ниже).
Это ведь Леонов сказал: «Как все религиозного типа сообщества, церковь ещё на пороге храма требует от верующего полного отказа от самостоятельного мышления».
А он отказываться не желал.
Не стоит к тому же забывать время, когда рос Леонов — еретический, богохульный Серебряный век. Серьёзная часть культурных элит задолго до большевистской революции демонстрировала своё скептическое отношение к Церкви.