Книга Годы без войны. Том 2 - Анатолий Андреевич Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я думаю, ты преувеличиваешь, — лишь после того, как Дружников закончил говорить, возразил ему Станислав (с тем естественным чувством осторожности и такта, то есть в той привычной уже для себя манере, какую он усвоил и привез из-за рубежа). — Москва всегда притягивала и будет притягивать людей своей столичной жизнью.
— Ну разумеется, — сейчас же согласился Дружников. — Я хотел только, знаешь, как по большому счету. — И он, нагнувшись и погладив пса (и поправив на нем ошейник с медалью, полученной летом на выводке в Серебряном бору), перевел затем разговор на другое, что было ближе ему и должно было, как он думал, вызвать интерес и у Станислава. — Меня всегда поражает, — многозначительно начал он, — всезнайство людей, которые, едва сочинив одну-две статейки и чуть познав муки творчества, спешат затем со своими поучениями и отрицают или утверждают то, к чему сами, в общем-то, безразличны. Меня поражает, — подчеркнуто продолжил он, стараясь как можно больше вложить значения в то, что он говорил, — обилие этого нашего всезнайства. Мы все так умны, так умны… одергивать других, — на лице его скользнула скептическая улыбка, — что иногда, знаешь, становится страшно.
— Это общая болезнь. И у нас и где только нет этого всезнайства.
— Нет, я что хочу сказать, — вспомнив, что он вчера только слышал в институте, поспешно заговорил Дружников. — Создается иногда впечатление, что каждый человек в отдельности понимает все проблемы, видит пути решения их и готов сделать все, чтобы достичь цели, но как только все мы сходимся вместе, как только дело касается группы людей, продолжается та же глупость во всем. Создается впечатление, — повторил он, — как будто кто-то специально тормозит движение и не хочет, чтобы русский народ встал на ноги.
По тонкому лицу Стоцветова, в то время как он слушал эти слова, пробежала едва уловимая тень насмешки.
— Я могу еще понять моего брата, — заметил он. — Но я вижу, все вы тут заражены.
— От скуки. От скуки тут, брат, и зарычать можно, — наклоняясь к псу и относя эти слова как будто к нему (и таким образом опять выскальзывая из затруднительного положения, в какое сам невольно поставил себя), произнес Дружников. — Всякая человеческая жизнь есть серия ошибок. Ошибки совершаются, осознаются и потом совершаются новые.
— Что ж, это естественно. Тут нужна только честность перед собой. И перед временем, — добавил Стоцветов.
— Честность, честность… Честность есть состояние жизни, как, впрочем, и ложь есть тоже состояние жизни. — Дружников опять наклонился к псу. — Если и есть у кого бескорыстие, так у этого вот существа. — И он потрепал пса за шею.
— Ты уверен? — спросил Станислав.
— Ласковое, благодарное и беспомощное, в сущности, животное.
— Но всякое состояние беспомощности тоже есть сила, если этой беспомощностью давить и попрекать других.
— В переносе на людей?
— Почему же? Можно и на государства и на народы.
— Ты затрагиваешь, по-моему, очень болезненный вопрос, вопрос нахлебничества, — невольно (и верно, как он думал) выходя на ту колею, то есть опять незаметно и тонко льстя Стоцветову, заключил Григорий Дружников. Я не очень силен в обсуждении международных проблем, но думаю, что именно в мировом масштабе и следует сегодня говорить о нахлебничестве. Вот ты поездил по странам, посмотрел — что ты скажешь по этому поводу?
— Я думаю, ошибочно было бы сводить отношения между государствами и народами только к нахлебничеству.
— Но все же?
— Доля истины есть, но все гораздо сложнее. Принято считать, например, что Индия сама себя прокормить не может, но мало кто знает, что по плодородию земли там таковы, что на них можно прокормить все человечество. Надо только окультурить эти земли и дать им воду. — И Стоцветов рассказал о проекте обводнения северной части Индии, какой, он слышал, или только еще собирались, или уже начали разрабатывать наши специалисты.
— Так это грандиозно, — заметил Дружников, выслушав все.
— Да, но почему бы этим нашим специалистам, — он чуть приостановился, произнеся слово «нашим», — не разработать какой-нибудь подобный проект для себя, для своих земель? — как если бы возражал не себе, а Дружникову, заключил Стоцветов.
— В самом деле, почему?
— А потому, видимо, что нас научили хорошо смотреть вдаль и не научили смотреть себе под ноги.
— Неисправим ты, Станислав. Завидую тебе.
— Все мы завидуем друг другу: я — твоей тишине и семейному уюту… — Стоцветов на минуту задумался при этих словах, — ты — моим бесконечным перелетам и поездкам, а кто-то еще — кому-то и чему-то. Все мы завидуем друг другу, и в этом тоже, наверное, заложен какой-то свой естественный смысл, как, впрочем, смысл должен быть во всем. А ты барствуешь, барствуешь, — сказал он затем Григорию, когда тот в очередной раз наклонился, чтобы поласкать пса. — Приобщаешься к барству, как все тут у вас, я заметил. Это что, поветрие? Новая мода? У меня, знаешь, даже такое впечатление, что вся Москва как-то странно приобщается к барству.
— Да просто получше стали жить люди, вот и все.
— Получше жить и барство — понятия неравнозначные. Барство порождает лень, а лень поражает общество.
— Ну, положим, наше общество нельзя упрекнуть в лени.
— Как сказать, как сказать. В лени, может быть, и нельзя, но и в прилежании особенно похвалить не за что. Ты знаешь, я не из породы скептиков, но я из породы реалистов. Что есть, то есть, а чего нет, извини, не могу признать.
— Неисправим, неисправим, — с улыбкой повторил Дружников, знавший за Стоцветовым это пристрастие — порассуждать о правде и подтасовке ее.
XXXI
Станислав Стоцветов, как и брат его, умевший только всегда «оскандалиться в обществе», был человеком странным. Странным в том отношении, что, говоря о себе, что он не интересуется политикой и не любит ее и история и философия не его удел, в то же время при разговорах на эту тему обнаруживал иногда такую осведомленность, что даже специалистам, волка, как говорят, съевшим на общественных науках, трудно было возразить ему. Он много читал и много знал и благодаря своему природному уму с легкостью