Книга Олимп иллюзий - Андрей Бычков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Птицы, реющие в открытом небе, зарево лживых истин, попирание праха, насквозь, да, насквозь, вниз, к ветрам морей, на крыльях, в оперении неизвестности, не зная как и зачем, о, Великий Предел, о, моя мистическая сестра, дон Хренаро, прости меня… да… «я высшей силой, полнотой всезнанья и первою любовью сотворен»… а Док… ха-ха-ха, а ты, Док, что, думал, что это я полетел в Шанхай, пляшущие человечки, достигающие другого берега, которого никогда и не было, прав, прав, и еще тысячу раз прав, конечно же, только Рембо, и дело совсем не в реальности, а в том, чтобы сотворить себе деформированную душу, ибо это так или иначе есть вопрос о форме, ибо даже Бог как высшая из форм – должен претерпеть некую катастрофу, чтобы явиться нам в виде Троицы, то есть все того же ансамбля отношений, ибо и я знаю, зачем ты послал меня в этот дурацкий Шанхай, зачем ты стал мною, чтобы я смог стать доном Хренаро, даже если это и называется…
Какой-то бред, как на полных парусах несся, как ветер через мой мозг. И вдруг – эта странная ясность, зазвеневшая, как будто желание и его эротизм уже обращались к каким-то идеальным целям, как Ребис, как Андрогин, и еще та недостижимая страна, которая, как я знал, навсегда останется в детстве…
Да, я завидовал Доку, его карьере, успеху, деньгам, его четырехэтажной коттеджной башне, в конце концов, даже его толстая жена, которая в отличие от моей никогда ему не изменяла…
Обрывки мыслей, бред, перемешанный с реальностью, становились все невыносимей. Я поднялся и вышел из комнаты.
Я вышел в коридор и спустился на первый этаж. В фойе было тихо, вращались стеклянные двери, через которые был виден зеленеющий парк, проезжало желтое такси, как на какой-то картине, кажется, Ман Рея. Я сел в кресло и закурил с каким-то странным чувством, что даже если я и не знаю, что все это значит, то все равно в этом должен быть хоть какой-то смысл. Мраморный помахал мне рукой со стойки ресепшна, и я приветливо ему кивнул. Все как-то странно словно бы становилось на свои места, все как будто бы и должно было быть именно так. Вот кресло, в котором я сижу, и пепельница, китаец за стойкой, неизменный и странный куб телевизора, в который налито сознание, разорванное, взорванное и разбросанное веером в прихотливом мелькании рекламы. И именно этого и хотел Рембо? Хотя при чем здесь Рембо? Он шел вслед за Данте, он не просто хотел смешать сушу и море, он искал новую землю и новое небо, и разве он виноват, что мир разбился и перемешался совсем не так, как он этого хотел, как этого, возможно, хотел и ты, Док, как этого хотел и дон Хренаро, и как этого все еще хочу я?
В стеклянные вращающиеся двери вливались какие-то новые будущие постояльцы. И у одних были красные сумки, у других кожаные чемоданы, а у третьих помятые рюкзаки. В фойе послышалась английская речь, и какой-то тип с лицом циркового клоуна – пухлые щеки, мясистый нос, какие-то неестественно круглые, глубоко вставленные глазки, – лицо которого показалось мне вдруг страшно знакомым, хотя и никак не мог вспомнить, кто это, но я, безусловно, видел его где-то и раньше, внимательно посмотрел на меня непозволительно долгим, каким-то почти гаптическим, взглядом; и не отводил, как будто что-то хотел мне сообщить, или уже сообщал. Да нет, поймал я себя на здравой мысли, конечно же, я вижу этого типа в первый раз. А он, со своими красными чемоданами уже заходил в лифт и исчезал – как будто бы его и не было – за закрывающимися дверями. И мне вдруг захотелось крикнуть, как в крематории (это слово, обжигая, завертелось вдруг на языке), но я лишь сам в себе беззвучно рассмеялся, восторгаясь этой причудливой игрой своих похмельных рассеивающихся сознаний, как будто я сам был здесь совсем и ни при чем, а они, сознания, играли сами по себе, а я по-прежнему сидел в кресле и курил, комфортабельно помещаясь в своем теле, а также и вовне – среди стен и вращающихся дверей, которые, как я вдруг догадался, вырастают просто из моего присутствия, когда даже эта моя игра с самим собой, не так уж и тревожит меня… Мраморный с ресепшн, однако, давно уже подавал мне какие-то знаки, как будто бы приглашал подойти. Я подумал, что ведь и он тоже был, вероятно, лишь частью того, что принято называть этим непонятным словом реальность. Так почему бы, собственно, и не подойти? И, не теряя этой странной легкости сознания или сознаний, из которых, может быть, и проистекает вся эта, так называемая игра обстоятельств, да, просто встать и подойти и спросить, не теряя легкости намерений чего-то или кого-то, меня, Дока или дона Хренаро, просто спросить, а что ему, по-видимому, дежурящему здесь от имени Лао-цзы, собственно, нужно? Скорее всего, я должен был за что-то заплатить, может быть, и за разбитое в своем номере зеркало. И я даже усмехнулся этому «в своем номере», как будто бы я жил там испокон веков. И, затушив сигарету, я поднялся и, покачиваясь, пошел к стойке.
И пока я шел, меня вдруг осенило, что тот тип с лицом циркача страшно похож на… Френсиса Бэкона! И тогда я подумал, что, может быть, мне попробовать написать роман, раз уж я так и не стал художником, как мой отец. Да, написать, как мы жили, о чем думали и мечтали, потому что, может быть, мы только тогда и жили, и мечтали… про Дока, Дона Хренаро и его сестру… когда все еще не было так мучительно… что все, что нам остается – только западня…
Олимп иллюзий
Вторая попытка
…лет этак под тридцать, сорок или пятьдесят, пьет вино, закусывает сыром. Едет на автомобиле, сидит в кабинете, восходит в студии, как звезда, и все у него есть, и бизнес, и социальные сети, и сайты. И, возвращаясь однажды на свой день рождения домой, думает о том, как в этой жизни ему повезло, да, как мало кому из его друзей. А к тому же он еще сыграет сегодня вечером на пианино для гостей «Лунную сонату», да, вот именно. «Машка, принеси плиз вина!» А дон Мудон – ну да, то, что называется прозрачная земля – развелся, потому что его гадина ему изменяла, и, похоже, бедняга совсем сошел с ума. А дон Хренаро куда-то пропал…
И только Док у себя дома, в ожидании гостей, выходит на балкон своего четырехэтажного особняка, и смотрит на вечернее небо.
И дается ему вдруг озарение, что Я отдельно, а жизнь отдельно; что семья, как работа, а работа, как семья; что воля, как обман, а обман, как воля. И вспоминает, как когда-то хотел он забраться за белую высокую стену хлебозавода, и как, подставляя и подставляя ящики… И вдруг ловит себя на странном желании, как нестерпимо хочется ему прыгнуть сейчас головой вниз с этого последнего этажа.
И, сам не веря себе, уже перелезает он через перила, и…
И уже летит, летит головой вниз, и… да, просто летит вниз, потому что жизнь… да, а что жизнь? Ибо бонус есмь семью семь предсмертный видеоклип, сорок девять, типа, минус сорок восемь. Хороший вечер, дразнящий метроном, волокнистый туман, пьяное солнце, самое время прогнать сонату, пока не пришли гости, еще хотя бы разок… А уже летит… Блять, зря прыгнул, на хуя прыгнул!.. А уже все, пиздец, обратно никак, ибо налетает уже асфальтовая земля… Голова, разбитая, как арбуз, ноги, вывернутые… Вон там торчит… Обломок позвоночника… Скрипящие старушенции надсадно отпразднуют его день рождения… Смаковать, смаковать, смаковать… Но пока же еще летит! И думает, что делать? А уже почти пиздец. И молится, и плачет. И от необратимости начинает мутить его, начинает тошнить его, начинает подкатывать к горлу. И с кабаньим клекотом вырывается. А он все клянется, все просит, все умоляет. А от необратимости не держится уже, и вылетает еще и струйкой горячей в штанину. И тогда винит себя, что не смог закончить по-человечески. А от необратимости (да, вот такая мерзкая штука) уже пучит и корчит. И он пытается удержать, а сфинктер (вот, собака!) не дает удержать. И уже пробрасывает и по большому. Как кабана, как ихтиозавра, как кита. Бог, помоги! А Бог не помогает. А чего тут помогать, когда осталось уже метра два, или три, ну, может, от силы три с половиной. Кончается видеоклип, и остались только титры. Такой-то, типа, такой-то, родился, типа, тогда-то. Ну а тогда-то, типа… Типа сегодняшнее число, и месяц, типа, и год. А лето-то, блять, в самом расцвете! Ай, какое лето распрекрасное! И липа тебе – невеста, и тополь – король, и астры, как в консерватории. Ах, как дивно! Как хочется жить! Песочница с карапузами у соседнего коттеджа, мамочки с колясочками и с молочком. Доносится адажио. Зачем головой об асфальт биться? И плачет от муки нестерпимой, и сохнут слезы на его лице от налетающего снизу воздуха…