Книга Тайная канцелярия при Петре Великом - Михаил Семевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще Василий Федорович вел дело так смело, ловко и обстоятельно, что Юстиц-коллегия единогласно положила: обиженной стороны нет, так как взаимно жалуются друг на друга тесть и зять: обе стороны были истцами. Обвинения князя Долгорукова не доказаны; Салтыков же основательно привел в оправдание собственноручное письмо жены с дороги в Варшаву; из него видно, что она от мужа не отрицается, уехала без его позволения, по приказу отцовскому, а пожитки свои добровольно оставила в Митаве. Вследствие всего этого, заключала Юстиц-коллегия, сего дела без подлинного ответа жены Салтыкова «рознять» невозможно; нужны ее собственные показания и ее свидетелей; а челобитная отца после ее собственноручного письма к мужу недействительна; что же касается до развода, того духовного дела Коллегия судить не может. Подписали: Андрей Матвеев. Brewern. Вольф. Иаков Масальский. Стрик и Егор Кушелев.
За уклончивым решением Юстиц-коллегии, дело перешло в Синод; но и в нем были либо ставленники, либо угодники царицы Прасковьи и ее именитого братца. Как ни торопил князь Г. Ф. Долгоруков, что ни писал он то к государю, то к его кабинет-секретарю, ничто не помогало. Самое заступничество царевны Анны Ивановны за его дочь не помогло разводу, а только усилило злобу Салтыкова: его резкие замечания о дворе герцогини Курляндской, найдя опору в царице Прасковье, вызвали государя на строгое замечание ее гофмаршалу. «Понеже слышу, — писал Петр 22 мая 1721 года к Бестужеву, — что при дворе моей племянницы люди не все потребные, и есть и такие, от которых стыд только; также порядку нет при дворе, как в лишнем жалованье, так и в расправе между людьми, на которое сим накрепко вам приказываем, чтоб сей двор в добром смотрении и порядке имели… людей непотребных отпусти и впредь не принимай; винных наказывай, понеже неисправление взыщется на вас».
С 1722 годом пришло время персидского похода:[15] милостивцы князя уезжали; Синод в это время мог решить дело не в его пользу — и вот князь Григорий Федорович Долгоруков спешит побить новую челобитную:
«Премилосердая императрица и всем обидимым милостивая мать и государыня! Не смел моим рабским прошением часто трудить его императорское величество, чтоб известное продолжительное дело в Синоде бедственной дочери моей окончилось при вашем величестве. А ныне сомневаюсь, дабы то дело, по отшествии вашего величества, по воле государыни царицы Прасковьи Федоровны, в пользу Василия Салтыкова не вершили, что уже у дочери моей из Синода на допрос мужа ее ныне здесь и улика взята; и ежели ваше величество отымите от меня руку своей милости и не изволите архиереям милостиво то дело без себя приказать по правилам св. отец окончить, а паче докторскою сказкою, который дочь мою от бою мужа ее в Митаве лечил, которая взята у оного под присягою, не по моему прошению токмо, по именному его величества указу для истинного в том деле свидетельства, то оное дело и паки бесконечно будет продолжаться.
О сем, припадая к ногам вашего величества, слезно рабски прошу сотворить свою высокую милость, чтобы то дело изволили Синоду ныне приказать окончить, дабы бедственная дочь моя от немилости сильных навеки изобижена не была. Вашего величества нижайший раб, князь Григорий Долгоруков».
Чем же кончилась эта семейная драма? Кончилась она не скоро. В 1730 году, семь лет спустя после смерти отца, Александра Григорьевна, разведенная наконец с мужем, пострижена, по повелению Анны Ивановны, в Нижегородский девичий монастырь, и в том же году схоронила мужа. Действительно ли это пострижение было делом невольным, поступила ли она в монастырь прежде или после смерти своего «нежного» супруга — неизвестно.
Вообще вся тяжба из-за развода для нас важна не столько сама по себе, сколько потому, что ее подробности освещают личность единственного брата царицы Прасковьи. Самоуправство, хитрость, пронырливость, грубость обращения, доходящая до жестокости, — вот главнейшие черты, резко выдающиеся в характере Василия Федоровича Салтыкова. В нем, как мы увидим, много общего с характером царицы Прасковьи; одна личность действовала на другую: характер Прасковьи округлялся и дополнялся свойствами ее нежного братца; нежный братец, наоборот, много заимствовал у сестрицы, а оба вместе они не могли не действовать на развитие умственных и душевных свойств будущей императрицы Анны Ивановны и герцогини Мекленбургской Катерины Ивановны. Познакомясь с Анной, мы не можем оставить без внимания ее сестры — царевны Катерины.
«Катюшка, свет мои, здравствуи… прибуди на табою миласть божия и пресветые Богородицы миласердие… А большая мне печаль а тебе… письмы твои Катюшка чту и всегда плачу на их смотря… При сем буть натобою мае и отцово благословение. Писавый мать ваша царица Прасковья».
«Свет-Катюшка» была любимицей, баловницей — была отрадой и утешением царицы Прасковьи. Она была старшею ее дочерью и с малых лет, в ущерб сестрам, пользовалась материнскими ласками и самою теплою привязанностью. Катерина не была особенно образованна; как ученица Остермана-старшего — Остермана, «неудобного» ни к какому роду службы и занятиям, — она не сделала, да и не могла сделать, каких-либо успехов. Довольно сказать, что окруженная немцами-гувернерами, она не выучилась даже свободно говорить по-немецки и впоследствии только понимала этот язык, но изъяснялась на нем неохотно и нехорошо. Итак, не успехи ее привлекли особую любовь матери, не красота — и в ней судьба не обидела, — но резкое отличие ее характера от характеров младших сестер. В самом деле: сосредоточенная, угрюмая, несообщительная герцогиня Анна, а также вечно больная, уродливая и тупая от рождения младшая царевна Прасковья — и та, и другая резко отличались от старшей сестры.
Благодаря описаниям современников, мы ясно видим пред собой «свет-Катюшку».
Маленькая, преждевременно располневшая до чрезмерности, черноглазая, с черною косою, белолицая — она не была красавицей; но зато обращала на себя всеобщее внимание непомерною болтливостью, громким смехом, беззаботностью и особенною способностью говорить все, что только взбредет в ее ветреную голову.
Она рано стала отличать в окружающих ее придворных — среди пажей, денщиков, секретарей и других героев-красавцев; была к ним особенно внимательна, словоохотлива и зачастую отпускала остроты — настолько остроумные, что леди Рондо, ни слова не понимавшая по-русски, серьезно находила в ней «сатирический взгляд» на вещи.
На ассамблеях и всякого рода пиршествах «свет-Катюшка» танцевала гораздо больше, нежели ее хворые и скучные сестры; вертелась, хохотала, болтала, вызывала и отвечала на шутки впопад и невпопад — и звонкий смех ее постоянно оглашал низенькие, прокопченные табаком и пропахшие пивом и водкой танцевальные покои общественных собраний.
«Катерина Ивановна, — отмечает в своем дневнике камер-юнкер Берхгольц, — женщина чрезвычайно веселая. Она постоянно говорит все, что только придет ей в голову, и потому зачастую выходят преуморительные вещи. «Если я буду перед вами бранить Берхгольца, — сказала она мне однажды через переводчика, — стану называть Берхгольца дезертиром и изменником, то вы не принимайте этого на свой счет. Я браню не вас, а вашего двоюродного брата обер-егермейстера за то, что он состоит в шведской службе». Любопытно, — замечает при этом составитель дневника, — что Катерина Ивановна хотела сказать этим комплимент, но он вышел как-то особенно странен».