Книга В министерстве двора. Воспоминания - Василий Кривенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По воскресеньям в отпуск ходили немногие. К 6-ти часам вечера, к занятиям, они должны были являться. В коридоре, при входных дверях, кучка буянов сторожила отпускных, выпрашивала принесенные лакомства, а иногда и попросту отнимала.
К Рождеству имена воспитанников, которые имели «в среднем» более 9 1/2 баллов, заносились на красную доску. С какою гордостью кадет читал на ней свою фамилию! На той же стене, неподалеку от почетной, больно била в глаза черная доска — здесь отмечались кадеты, имевшие в среднем менее 6 баллов. Два «рыжих орангутанга», по-братски неразлучно, виднелись на этой позорной площади.
Я с братьями получил приглашение провести святки «на хутор», к майору Антоненко, товарищу отца. Старший брат находился в самом рискованном периоде кадетского закаливания и с иронией относился к отпускным «нежностям». Второй брат рассказал мне много приятного о хуторской жизни, и мы оба с нетерпением ждали приближения праздников. Как на грех, я захворал. Дома, несмотря на кавказскую теплую зиму, меня кутали, а тут, в более суровом климате, приходилось выходить в тонкой, без подкладки, шинели и без калош. Праздники приближались, крестики на календаре густою цепью ворвались уже в декабрь, а у меня разыгрывался кашель. Брат неодобрительно качал головой, упрекал и жалел меня. Я старался отделаться от лазарета, и ночью, когда особенно душил кашель, закрывался подушкой, чтобы не услышал дневальный и не доложил дежурному офицеру. Брат нажег из сахара леденцов и принес мне в качестве лекарства. Кашель стал было утихать, но я начал сильно лихорадить. Тогда брат сам сказал Адаму о моем недомогании, капитан хотел было сводить меня к Еве угостить каплями; но, заметив, что у меня жар, отправил в лазарет.
Лазарет помещался под нашей ротой. Приходилось спуститься по сумрачной лестнице, а затем повернуть по темному, страшному коридору, мимо мертвецкой. Маленькие воспитанники побаивались этого коридора, спешили скорее его миновать и в то же время с тревожным любопытством поглядывали на соседнюю с мертвецкой, завешанную зеленым коленкором, стеклянную дверь в комнату кадета Субачевского, выделенного из общего лазаретного помещения в виду особого свойства его болезни.
Оказалось, что я захворал ветряною оспою. Слово «оспа» привело в смятение. Меня поместили в комнату, где лежал больной корью. Вокруг ни сиделки, никого. Через час приходил, густо напомаженный, шикарь-фельдшер, заставлял меня пить какую-то микстуру и уходил. К обеду принесли тарелку овсянки и полбулки, это обозначало «3-ю порцию». Мне вспомнилось, как дома за мной ухаживали во время болезни. А здесь! Мне казалось, что все меня забыли, никто меня не жалеет, оспа меня искалечит и даже, быть может, я умру… Вечером принесли мне кружку чаю и опять полбулки. Я горел и не дотрагивался до пищи. Наступила ночь; все смолкло; лишь большие лазаретные часы отбивали громко свое сухое тик-так. Становилось жутко, подступали слезы. «Хорошо бы умереть, — думалось мне, — назло им всем умереть».
Грозный оклик в соседней комнате и топание ногами заставили меня вздрогнуть. Я не знал лазаретных обычаев. Оказалось, что это шел ночным дозором старший врач. Сном больных доктор мало стеснялся, и раскаты его громового голоса гулко раздавались в ночной тишине. Путь открывал лазаретный солдат со свечой; за доктором шел лекарский помощник, фельдшер и каптенармус; последний докладывал, что Шульце шалил, за обедом бросал туфлею.
— На «третью порцию» его! — командует доктор фельдшеру. Грузная фигура пододвинулась ко мне.
— А ты что? Febris cataralis[97] — отчасти притворялись, да?! И он стал меня осматривать, выслушивать и в то же время скоро, скоро диктовать рецепт. Фельдшер с испуганным лицом и растрепанным коком записывал какие-то каракули в длинную, узкую, гнущуюся тетрадку. Я не мог понять, как это фельдшера ухитрялись не перепутать рецепты. Секрет, оказалось, заключался в том, что в лазарете практиковалось четыре, пять микстур, состав которых не только фельдшера, но и болевшие кадеты знали наизусть; достаточно было сказать первое слово, а там уж все было известно, как молитва.
После осмотра грозный доктор отнесся ко мне довольно участливо. Сказал, чтобы я не боялся, — опасности никакой нет, и через несколько дней могу «убираться в роту».
Через минуту старший врач уже разносил какого-то больного, не желавшего принимать лекарства.
По утрам в лазарет приходили амбулаторные больные; к ним пристроился мой брат и без спросу забежал меня проведать. Он успел сунуть мне горбушку черного хлеба, два леденца и пообещал поправить мою мазню в учебной тетради рисования.
Через день меня перевели на «вторую порцию», т. е. стали давать вместо полубулки — целую, и за обедом, кроме овсянки или бульона с гренками, прибавляли еще одно блюдо — рисовую кашу.
Несколько человек «хроников» были всегдашние больничные завсегдатаи. Большую половину корпусной жизни они проводили здесь, в лазарете. Сюда же стремились попасть и неохотники до уроков. Всеми путями старались они привить себе болезни. Мне вспомнился теперь кавказец 3-ский, который ночью открыл форточку и в одной сорочке высунулся на мороз. Он достиг желаемого, «отдулся» от уроков, заболел и… умер. Многие попросту притворялись, «набивали пульс», «разогревали голову» и пускались на различные хитрости. Тогда термометры еще не были в ходу, и потому проделки иногда удавались, в особенности с благодушными младшими врачами. Старший врач, прежде всего, во всяком кадете, приходившем в лазарет, видел притворщика и страшно разносил правого и виноватого. Если у кого хватало духу обратиться к крикливому доктору с просьбой взять в лазарет, ввиду незнания уроков, то он, накричав, обыкновенно принимал.
С переводом на «первую порцию» меня послали в классы, а вскоре и совсем выпустили из лазарета. Как раз вовремя. Оказалось, что за моим товарищем, Нерадецким («Неродкой»), уже приехал арендатор Берко и ходил просить директора отпустить его ранее окончания занятий. Еврей так стал приставать к генералу, что тот разрешил Неродке уехать. Берко и впоследствии являлся первым за своим «панычем». Многие кадеты знали его и весело приветствовали вертлявого старика-балагура, являвшегося предвестником «отпуска».
В нашу роту стал все чаще заходить швейцар и вызывать в приемную то одного, то другого воспитанника. Опрометью бросались они туда в объятия родных, а то и попросту серых крестьян, «провожатых», приехавших за ними. Настал и наш черед.
Брат получил мой отпускной билет, взял узелок с нашими вещами, приготовленными каптенармусом, и мы весело вышли из корпуса. Роль «провожатого», без которого кадет не отпускали, играл десятилетий гимназист, племянник нашего знакомого.
Почти пять месяцев провел я взаперти. Как приятно было чувствовать себя свободным! Дышалось как-то легче. Все выглядывало таким светлым, радостным. Корпус отошел куда-то далеко, в другой мир.
Антоненко жил в деревне, а в городской квартире оставались два его племянника: Николай Федорович, преподаватель пения, и Ваня — гимназист. Николай Федорович оказался добрейшим и беззаботнейшим существом. Теории музыки он никогда не изучал, больше того, он и ноты плохо разбирал. Зачислен был учителем пения случайно. Начальство хотело оказать любезность его отцу — почтенному педагогу, не знавшему, куда пристроить сына, бившего баклуши. Открылось место учителя пения, вот его и «устроили на вакансию»; службу же он нес, кажется, в канцелярии училища.