Книга Неужели это я?! Господи... - Олег Басилашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это все было когда-то, этого я не видел.
Застал диван деревянный, перила, по которым так здорово было съезжать вниз, медные позеленевшие кольца для прутьев на каждой ступеньке. Фикусов, мягкой ковровой дорожки, блестящих прутьев, галош и швейцара уже не было.
И были «черная» лестница, черная дверь, черный ход. По черной лестнице вносили дрова, она была крутая, каменная, без всяких украшений, вела во двор. Дверь была низкой, толстой.
По черной лестнице к нам приходил татарин-князь – старьевщик. Сначала со двора были слышны его протяжно-грустные, усыпляющие завывания: «Старье берем!», «Берё-о-ом… берё-о-ом… ё-о-омм…» Потом он приходил, усаживался, долго выклянчивал какую-нибудь тряпку «для почина», торговался, плевался и уходил довольный…
«Лудить-паять…»
«Стекла вставлять…»
«Точить ножи-ножницы…»
Эти голоса звучали во дворе ежедневно, привычно. До войны.
Но я отвлекся.
Итак, в железо черной двери кто-то зацарапался-зашелестел.
Все напряглись, замерли. Взломщики? Убийцы?
Тогда Москва терроризирована была бандой «Черная кошка», на Чистых прудах хозяйничали «попрыгунчики», в подворотнях дежурили дворники, милиционеров убивали.
Ребята в школе хвастались финками, «писками»-бритвами.
Страшно.
Бабуля спросила грозно: «Кто там?!»
И тут засуетилась Ася: «Это Костя, Костя это».
И отворила дверь.
Из темного проема двери метнулась на середину кухни темная бесформенная фигура, покачнулась и гулко бухнулась перед мамой на колени.
Мама хотела выйти в коридор, Костя, раскачиваясь, пробухал на коленях за ней: «Простите! Никогда не бу…» Он был нетрезв, оборван и грязен. Слезы лились и оставляли белые кривые борозды на грязном небритом лице.
С колен не вставал. И плакал.
Порешили, что сейчас разговор бессмыслен.
Он пришел на следующий вечер – оборванный, но чисто выбритый, трезвый.
Решили, что будет жить у нас.
О прошлом – забыть.
– Никто никогда не попрекнет вас. Но если…
– Клянусь. Только как Марь Исаковна?
– Это я беру на себя.
Мама поговорила с Марией Исааковной, и та обещала не сообщать в милицию.
И стал Костя жить в комнатке при кухне. Тихо-тихо. Днем еще иногда проходил по коридору к Асе или в уборную, а вечером – ни-ни. Мария Исааковна, когда я отворял ей дверь с улицы, первым делом спрашивала громко: «Жулик пришел?»
Вначале он и на улицу не выходил. Только значительно позже, лет через пятнадцать после войны, когда умерла Мария Исааковна, он стал осваиваться, чуть осмелел и даже приходил к бабушке в комнату смотреть телевизор. Смотрел, курил «Звездочку» и стряхивал пепел в лодочкой сложенную широкую мозолистую ладонь. А позже мы с ним даже подружились. Костя играл в самодеятельности, любил театр. Мы часто беседовали о театре, о футболе.
В Тбилиси я тосковал по Москве, по снегу, по московским ровным мостовым, по Чистым прудам, по прогулкам с папой и мамой. В Тбилиси, где меня вначале нещадно лупили за светлые волосы, до тех пор пока я не научился давать сдачи, мне казалось: вот вернемся домой – а там солнце, сияние, праздник, веселые и добрые ребята.
Но и Москва, моя долгожданная Москва – не совсем та, о которой мечтал. За это время стала она строже, краски поблекли.
Во дворе – совсем незнакомые ребята.
«Иди, Олешок, к детям».
Пошел я с улыбкой к детям. А дети, матерясь, кинули меня в колючий снег и стали бить.
Их было много.
Снова шел я во двор, и снова то же. И снова.
Только потом, спустя полгода, приняли меня, как «парня с нашего двора», и страшная обида, постоянное чувство стыда и разочарования, чувство полного одиночества постепенно стали исчезать…
Школа – рядом. Быстро перебежать Покровку, перемахнуть трамвайные рельсы, и вот он, Колпачный переулок, где второй дом от угла – школа.
Многих своих учителей я помню до сих пор. Математик Красников, молодой человек в сапогах, галифе и френче без погон, отлично понял, что в этой науке я – полный нуль. Хотя я и старался, до ночи сидел над учебником, но против природы не попрешь… Он спрашивал у меня что-нибудь полегче, ставил хорошие оценки, а урок объяснял очень интересно, просто, захватывающе – и мы его любили.
Физика мы звали «Вопшез». Учил он нас плохо. Мы хулиганили, бегали по партам, стреляли из рогаток, а он, бритоголовый, с черной повязкой на глазу, с орденом на потертом штопаном пиджаке, кричал: «Возьмем стакан з водой, нальем тудэ водэ… Исаков, вообще-з, мне надоело тебя слушать, вообще-з, выйди вообще-з с урока!!»
Вот и получился он – Вопшез.
Химичка входила в класс, держа в руках раскрытый журнал, не давая после шумной перемены, перед тем как вызовут, хотя бы взглянуть в учебник, вспомнить, о чем там речь, в этой ненавистной химии, и прямо с порога: «Басилашвили!» И язвительно улыбалась.
В таких случаях я честно говорил, что урок не приготовил. Забыл. Устал. Или придумывал что-нибудь еще очень честное. Иногда это помогало, она ставила точку против моей фамилии, и только. А что мне точка!
Николай Михайлович Дуратов. «Никола», «Гром». Обладал звонким и очень громким голосом и страшной внешностью – как колено лысая голова, отсутствие какой-либо растительности вообще, даже бровей нет над белесо-голубыми глазами, и громадный, ярко-красный нос, бесформенный, распухший, словно губка, напитанная водой.
Математик. Его боялись. И сильно.
Если пискнет кто-нибудь, он – звонко: «Молчать! Тут! Мне! Все! Ид-диоты полные! У-y, бля-у-у…»
Что это за «бляу» – я понял значительно позже.
А так он хороший был человек. Добрый, чуткий. С Красниковым его роднило то, что оба они видели во мне полную бездарь, но не придирались. Частенько Никола попадался на примитивных вещах: он объяснит урок, даст задание на дом, на следующий день спросит меня с места, а я ему – честно: «Не понимаю». И Никола, бедняга, начинает мне объяснять… Потом понял, что я не лентяй, а от частых болезней у меня пробелы…
Он очень любил театр, играл в самодеятельности и поощрял мое увлечение театром. Но это уже потом, в девятом-десятом классах. Всегда я вспоминаю его с благодарностью и любовью…
Бедные наши «англичанки»! Девушки, выпускницы пединститутов. Юные, хорошенькие, щебетали что-то типа «паст индефинит тэнс», а вокруг здоровенные мужики, раздираемые похотью, одержимые хулиганством, – свистели, орали, пускали по классу проволоку с натянутыми «чертями». «Англичанки» бледнели, краснели, потом беременели. Появлялась следующая жертва, шепчущая: «Анбрэйкбл юнион совьет рипаблик…» Но и она выходила замуж и шла в декрет…