Книга До последнего мига - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он снова попытался пойти быстрее, но куда там! Ноги давным-давно уже стали его бесполезной тенью, волочились еле-еле, обмякшие, будто бы вареной чечевицей набитые тепла и силы в теле совсем не было, мороз всё пуще давил со всех сторон, стараясь выжать из человека последнее. Каретников оглянулся — зелёное волчье пятнецо теперь уже не пропадало, двигалось в ночи следом за ним. Неотступно, неумолимо. Вот оно исчезло, накрытое снеговым хвостом, вот снова появилось и не одно уже, а два, нет, не два — целых три, потом три пятна снова слились в единое целое. Было ясно — «вороны» идут следом за Каретниковым гуськом, снег мешает им развернуться, переключиться на бег — если они, конечно, могут бежать, но скорее всего нет: эти варнаки такие же, как и Каретников, ослабшие, с непослушными ватными ногами, одышливые, с хрипом и чахоточным клекотаньем в лёгких… И всё же они шли быстрее Каретникова. А раз быстрее, то, значит, они обязательно его догонят.
Вот тебе и планета Земля. Не такая уж она большая и хорошая, эта планета, раз на ней фрицы да такие вот вурдалаки водятся. Что-то слёзное, острое, щемящее возникло в Каретникове, затуманило, забусило мутным взор, он оглядывался по сторонам, пытаясь узнать проулок, по которому двигался, но узнать не мог — война исказила город. И что этот проулок — мелочь, щепка в бурной полой воде. Вон сколько разбитых спаленных домов. Даже золотой купол Исаакия — символ Питера, как и Адмиралтейский шпиль, — погас, его покрасили в невзрачный голубовато-серый цвет, чтоб не привлекал внимания немецких артиллеристов и лётчиков. Сверкающий, бог знает из каких далей видимый шпиль Адмиралтейства обтянули тканью — получился дом с остроконечным ночным колпаком на макушке, каменную набережную Невы разрисовали под леопардовую шкуру камуфляжными пятнами, вместе с набережной разрисовали и лёд с его бесчисленными прорубями и воронками, и корабли, мёртво-впаянные в этот железный толстый панцирь. В Неве зимовал весь Балтийский флот.
Не узнать проулка, а ведь до войны Каретников знал его точно знал. И хорошо знал. Вон тот, например, дом — мрачный, без единого проблеска, мёртвый и холодный, — до войны он, кажется, был обнесен весёлым зелёным забором, за забором теснились разные строения, в углу были возведены разные детские радости — грибы, — качели, беседки. Цвет дома был другим: красновато-нежным, с желтизной — «цвет бедра испуганной нимфы», как у Ильфа и Петрова, ничего в нём не было мрачного. Сейчас ни грибов, ни качелей, ни беседок.
И всё равно в том, что идёт правильно, на северо-запад Васильевского острова, к Голодаю, Каретников был уверен. Может, ему всё-таки удастся обвести погоню, оторваться от неё, сохранить себя и сохранить хлеб?
Наступил момент, когда двигаться дальше стало совсем невмоготу, — ноги окончательно парализовало, лёгкие можно было выплевывать, они превратились в сплошной кровяной сгусток, не работали, по всему телу шёл набатный звон, рана в боку болела, её, казалось, боль вот-вот располосует, края расползутся и по обмундированию потечёт кровь. Парок, что светящимся гниловато-сумеречным облачком вспухал над ним каждый раз, когда он чуть ли не с остатками лёгких выбивал из себя дыхание — воздух, не воздух, а какую-то жиденькую отработанную сукровицу, — давал преследователям точно понять, где Каретников находится; позванивало отработанное дыхание над ним стеклянно и, превращаясь в бесшумный легкий пух, падало на плечи.
— Хр-рен вы меня, г-господа хор-рошие, возьмёте, — помотал головой Каретников. Притиснул к себе буханку хлеба — состояние злости не проходило, он ожесточался ещё больше, стал глазами подыскивать место, где бы ему можно было принять бой. Свой последний бой. Главное, чтобы спина защищена была, чтоб не смогли подобраться сзади, не ахнули б между лопаток кирпичом. Кирпич — что-о, это не самое страшное, не всадили бы ножик, шило или напильник, у которого нерабочая часть, та самая, куда сажают деревяшку, бывает заточена прямо на заводе до востра, в тело входит, как в масло. — Хр-рен вы меня, г-господа, возьмёте!
Попытался вспомнить Каретников разные приёмы, которые использовал в мальчишеских драках, подсечки, удары с вывертом и впрямую, от которых нос превращается в лепешку, хуки, выбросы ногой в солнечное сплетение, — г-господи, да сколько было хороших ударов и куда они все подевались? Всё напрочь забыл.
Каретников неожиданно со стороны услышал собственный всхлип — он действительно был готов зареветь, как несправедливо обиженный старшими собратьями школяр, ему не верилось, он не мог понять, просто не дано ему было понять, осознать простой факт: неужто сейчас всё кончится? Пока он будет метелить, размахивать руками, вспоминать хуки и подсечки, его просто-напросто ткнут финкой в бок, выпустят дух, кровь, последнее тепло наружу, провернут лезвие в рёбрах, сматывая в клубок кишки, — и вся любовь! Он снова услышал собственный всхлип, задавленный, детский, — и как только этот звук пробивается сквозь хриплое тяжёлое дыханье?
Впереди показался высокий каменный забор. Дом, расположенный за этим забором, Каретников, кажется, помнил. Это было тихое старое здание помещичьего типа, каких в Ленинграде полным-полно, с округло-ровными колоннами, высоким вторым этажом, завешенным шёлковыми сборчатыми портьерами, которые, похоже никогда не раздвигались.
Всё, дальше этой ограды он не пойдёт. Он просто физически не сумеет дальше пойти. Здесь надлежит ему принимать последний бой.
Когда развязка неотвратима и решение уже принято — всегда становится легче. Так и Каретникову. У него даже сердце выпрямило свой бег, забилось ровнее, дыхание утихло, лёгкие перестали лопаться и рваться на ошмотья, в груди опросторнело. Не оборачиваясь, он прислушался: далеко ли преследователи? Нет, недалеко, совсем недалеко.
Часть забора скрывал высокий снеговой отвал с ноздреватой, будто бы чем облитой шапкой — словно кто из чайника обрызгал макушку, вся сплошь в сусличьих норах, видимых даже в темноте, ветер на макушке не задерживается, льдистую крупку сбрасывает вниз. Даже норы этой крупкой не забиты. Вот за этим ноздристым отвалом он и встанет.
Встал.
В нём снова возникла боль, обида, что-то очень сложное, щемящее, чему и названия нет — смесь тоски с недоумением, внутренней рези, будто ему проткнули сердце, боли в затылке, по которому полоснули ножом, со столбняком, но глаза его были сухи, рот твёрдо сжат, худые скулы плотно обтянуты кожей, мороз, обжигающий их, даже не чувствовался, один локоть он, защищаясь, притиснул к тому месту, где была рана, другим прижал к телу буханку хлеба, кулаки выставил вперед. Скосил глаза — что там сзади, не подступится ли кто со спины? Сзади всё было в порядке, спина надёжно защищена. Если только кто-нибудь перемахнёт через каменную заплотку и свалится ему на голову, но забор этот ещё надо было одолеть.
Небо сделалось совсем чёрным, недобрым, мятежным, вызывающим оторопь — ни единой живой блестки, всё в мире умерло, сошло на нет, даже снег и тот перестал подсвечивать, всё скрылось в темени.
Скрип — зловещий, тяжёлый — приближался, осталось всего ничего — считанные метры, считанные секунды.
Жалость, боязнь того, что он погибнет, не сохранит хлеб, не доберётся до матери, куда-то исчезли. Знакомое состояние, которое бывает перед атакой: сейчас взметнётся под сырые облака сигнальная ракета и солдатские цепи поднимутся из снега в едином крике: «Вперё-ёд!» Вперёд, к горлу врага! Перегрызть его, переломить, добиться победы. Человеческий организм в такие минуты сам себе выбирает режим, дыхание становится коротким, жёстким, сердце бьётся ровно, появляемся бойцовский азарт.