Книга Мраморный лебедь - Елена Скульская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что? Умерла? Ничего не знаю! У меня сегодня восемь пациентов записано. Я, между прочим, еще и работаю!
Имелось в виду, что она работает кроме некого прочего. Хотя про это прочее никто и никогда ничего сказать не мог.
– Знаешь, я слишком близко видел людей, страдающих последней стадией диабета, чтобы она смела писать об этом рассказы. Я видел полную деструкцию бета-клеток. Над чем она смеется? «Тебе плохо? Сладенького захотелось?» Или как она там поет: «Инсулину, инсулину, есть одна награда – смех. Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!»
– Ты сам-то не кривляйся!
– Извини.
– Ты сам-то не хватай конфеты. Не хватай конфеты, идиот. Она еще не такое про тебя напишет. «Диабетики – приветики – конфетики».
– Ты зачем сейчас меня так назвала? Зачем? Отвечай мне, не смей отворачиваться, не смей вырываться, не коли меня своим свитером собачьей шерсти, ненавижу!
– Как тебе не стыдно!
– Мне стыдно?
– Разумеется, тебе. Как тебе не стыдно так реагировать? Ты что? Тебе орден сегодня вручали, взрослый человек, член-корреспондент.
– Реагировать на идиота стыдно?
– На идиота, на идиота, на кретина, если хочешь. Именно что на кретина.
– Потому что – зачем ты меня так назвала?
– А ты не понимаешь?
– Нет, не понимаю!
– Совсем не понимаешь?
– Совсем не понимаю!
– Ты обиделся?
– Обиделся!
– Тогда я тебе прямо скажу – так реагируют только орденоносцы и иностранцы. Это вывих. Постарайся его сам вправить. Когда у людей близкие отношения, то они могут сказать друг другу, что они кретины, или идиоты, или пусть они катятся, пусть они идут, все равно.
– Я не могу вправить вывих. Для этого нужен травматолог. Да, я получил орден, но я не иностранец!
– Ты не иностранец, ты кретин, ты идиот, понимаешь! При чем тут твой значок?! Я сказала в переносном смысле. Что у нас близкие отношения. И не смей хватать конфеты!
– Никогда в жизни не надевай свитер из собачьей шерсти, не прикасайся ко мне. Дело в том, что я ненавижу ложь. Я ей с тобой изменяю, но я ведь от тебя и не скрываю.
– Поэтому она и пишет о тебе рассказы. А если ты от нее уйдешь, то ей нечего будет описывать, у нее нет другого доступа к врачам.
– Она может сама заболеть, и у нее будет даже очень доступ к врачам.
– «Даже очень доступ»? «даже очень доступ»? После этого ты говоришь, что ты не иностранец?! Оставь зефир в покое! Павлик, не уходи. Павлик, не хлопай дверью. Обними меня, Павлик, обними меня скорее. Давай уедем, мой дорогой, мой любимый. Туда, где ветер путается в соснах и жжет, будто вода в проруби, жжет, жарко от этого ветра, так он жжет. И дома стоят, маленькие деревянные дома с низкими оконцами, как беззубые старухи; они пялятся на тебя и шамкают ставнями и дверями. И ты идешь, чуть сутулясь, наискосок по полю, будто Чехов, к больному, которого все равно не спасти, у него полная деструкция бета-клеток, а ты несешь ему немного сахару, пусть он слизнет слабеющим языком с твоей ладони. И эта гордая воля к смерти будет продолжать жизнь. Там холодно, и ни один из домиков нельзя протопить, и в большом зале, где пол облеплен льдом так, что все скользят и падают, в этом зале, представь, всем дадут компота из сухофруктов. Ты помнишь, был компот из сухофруктов на сладкое?! Помнишь?! Он сразу стоял на столе, еще до обеда, перед пустой тарелкой, перед серыми алюминиевыми мягкими ножами и вилками, он единственный был живой на этом столе, он обозначал живого человека, у него, у компота, в животе что-то там перемешивалось, когда ты садился за стол; на столе все немного вздрагивало, чуть-чуть, стеклянно, металлически, а он что-то сам в себе перемещал, он был живой. И зачем я только не могла потерпеть?! Зачем я всегда глотала его перед мертвым обедом?!
Хирург очень маленького роста, в операционной ему подставляют табуретку, чтобы он мог достать до больного. У него трубчатые пальцы мертвого цыпленка, которыми он не всегда может управлять: вдруг начинает чесаться, скребет, карябает голову в мелких черных кудряшках, потом успокаивается.
Меня впустили в операционную. Хирург провел скальпелем по животу, темно окрашенному йодом, вынул и отложил в сторону пористые куски жира, растянул двумя серебристыми, с рыбным блеском, кочергами рану. Плоть, разойдясь, радушно и влажно раскрыла объятья.
Я вышла во двор и долго курила.
Распоротое акулье брюхо висело надо мной. Акула пожирала собственные внутренности – тяжелые, рыхлые облака.
Мне сказали, что я уже могу зайти в палату.
В коридоре стояли два врача.
– Он что, копилка, чтобы в него деньги вкладывать? – вдруг закричал один врач так сильно, что дужка от очков отлетела, очки перекосились, упали на пол, он наклонился, нашарил самый крупный осколок и сквозь него прокричал еще: – Он что, свинья с прорезью, чтобы ему деньги отдавать?! – и только потом зачем-то стал собирать мелкие осколки, раня пальцы и отпихивая локтем второго, присевшего ему помочь.
Я пошла дальше.
За прозрачной дверью, но это еще была не моя дверь, плакала женщина. Медсестра промокала ей слезы и тут же подкрашивала ей ресницы и говорила что-то хорошее. Женщина отвечала:
– Как я могу не плакать, если пума достигает в холке семидесяти четырех сантиметров, ты себе представить не можешь. Это же заповедник! Там орел украдет младенца, и ему слова никто не смеет сказать. Надо молчать, надо все терпеть. Рексик ушел гулять, а вернулся один ошейник. Нам прокричали в трубку: «Нашелся ваш ошейник», ты себе представить не можешь. Пума достигает в холке семидесяти четырех сантиметров, и ей наш Рексик просто сойдет с рук… У них там у всех руки по колено в крови…
Я приоткрыла дверь. Женщина продолжала плакать:
– Мне восемьдесят два года, ты себе представить не можешь! Меня могут в любой момент уволить, а я ведь так много даю студентам!
– Ну, если вы даете студентам… да еще и много… – хохотала медсестра…
В коридоре на подоконнике лежало яблоко, я его долго ела, потом вышла во двор и долго курила. Осень внезапно кончилась и пошел снег, рябило в глазах, хотелось лечь в сугроб и заснуть там в тепле, бормоча: «Я люблю тебя, люблю…».
Опершись на свои ходунки, будто взойдя на трибуну, стоял мужчина с выпуклыми, как каштаны, глазами и говорил, хотя и совершенно тихо, почти неслышно, но непрерывно, сплошь засыпая словами пол. А на полу сидела его жена и повторяла громко:
– Грецкие орехи должны быть светлыми, чуть золотистыми, мягкими, не должны они хрустеть и не могут они быть темными, и королек на срезе должен быть коричневым, шоколадным, смотришь на любой фрукт желтого цвета, как на маленькое солнышко, и сердце начинает радоваться и понимаешь, что доживешь до весны, потому что она скоро.