Книга Сияние - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день я решил поговорить с отцом. Мне крайне редко приходилось бывать у него в клинике, я заходил туда всего пару раз, сам не знаю, как я там оказался. Я спрыгнул с мотоцикла и вошел в новомодную цементную коробку с затемненными стеклами – дом, где находилась приемная отца. Дверь была не заперта, пациенты только что разошлись. Я направился прямо к его кабинету.
Все случилось буквально за пару секунд. Ровно столько мне потребовалось, чтобы все осознать. Так перемещаются солнечные системы: секунда – и вот уже позади миллионы километров. Ты несешься в вихре раскаленных звезд и не веришь, что действительно это видел. Но твое тело говорит, что именно так все и было. Мальчишка идет по коридору в кабинет отца, чтобы спросить совета. День как день, ничего особенного.
За эти годы я ни разу не приходил к нему, и вот теперь придется сесть по другую сторону стола, словно я один из пациентов. Я хочу увидеть его в халате, я знаю, что в своих кругах он чего-то стоит. С ним считаются коллеги. Но не ты. Ты с ним никогда не считался. Пришла пора попробовать. Для начала можно попросить, чтобы он посмотрел родинку под мышкой, которая не дает тебе покоя. Отец возьмет лупу, подойдет поближе – безобидное темное пятнышко увеличится в несколько раз.
Он скажет: «Все в порядке, Гвидо».
Ты поправишь футболку, вы посмотрите друг другу в глаза. Ты просто хочешь поговорить с ним о матери. Вы никогда о ней не говорили. Обычно отцу приходится говорить об альбумине или билирубине, о циррозе, об энцефалопатии. Подходящие слова у него всегда найдутся. Вот только у тебя нет ни одного. Тебе хочется плакать. Ты представляешь, как отец стоит у окна со сцепленными за спиной руками, левая лежит на правой, на его худом теле длинный халат. Он смотрит на тебя покрасневшими глазами.
Но на деле все выходит совсем не так. Он не стоит, а сидит.
Мгновение, и твое тело – пещера, в которую залетает ледяной ветер. Сам не зная почему, ты вспоминаешь летний кинотеатр под открытым небом. Ты чувствуешь резкую горячую боль в паху. Никто тебя и пальцем не тронул. Но ты ощущаешь, что над тобой надругались, ты смотришь со стороны, как над тобой вершится насилие, вся жизнь проходит перед тобой, точно на огромном экране. Ты видишь себя ребенком, этот ребенок неуверенно делает первые шаги. Молодая прекрасная Джорджетта смеется и помогает тебе помахать папе ручкой, а папа снимает вас на камеру.
Когда женщина оборачивается, ты ее узнаёшь. Ты видишь контур ее профиля, тебе достаточно полувзгляда. Но она не обращается в пепел, а вспыхивает огнем. Должно быть, она всего лишь наклонилась, чтобы что-то поднять и положить на стол. Отец держал ее за талию с таким же выражением лица, с каким отдавал команды старому лабрадору Викки. На старой пленке запечатлены кадры из прошлой жизни: отец отдает команду, и собака несет ему теннисный мячик.
Но теперь я точно сам снимал все на пленку, я смотрел на эту сцену глазами Джорджетты, и то, что я видел, обращало все пережитое в прах.
Должно быть, они были несчастливы вместе. Моя мать любила большие, пульсирующие жизнью города. Она была прекрасна, а Альберто нельзя было назвать привлекательным мужчиной. Но он был хорош в постели и держал себя в форме, летом лазил по горам. Он был из тех, кто, прежде чем старость окончательно вступит в свои права, непременно захочет прыгнуть с парашютом. Но хотя прошло столько лет и я вспоминаю об этом скромном застенчивом человеке много хорошего, я все же не могу понять: почему нельзя было просто немного подождать? Как ему было не стыдно? И почему сама жизнь сделала меня свидетелем этого позорного скандала, которого так легко было избежать? Всего через два месяца он стал бы вдовцом, и тогда мне не в чем было бы его обвинить. Я сам бы попросил его не запираться в четырех стенах, начать новую жизнь. Ему было пятьдесят три. Но все случилось так, как случилось, и я его возненавидел. Вся жизнь нашей семьи предстала для меня сплошной обжигающей ложью.
Элеонора обернулась и пошла мне навстречу с тем самым выражением лица, к которому я с детства привык, – так смотрит летяшая птица, которая хочет передохнуть в каком-нибудь уютном местечке на земле.
– Привет!
Под расстегнутым халатом виднелось короткое платье.
Я даже забыл, что она работает у отца. На этом настояла моя мать после того, как секретарша отца уволилась. Так, значит, дочь консьержа. Она выросла на глазах у моей матери. Джорджетта всегда делала ей подарки на день рождения и на Новый год, ей хотелось дать девочке шанс. И вот девочка его получила.
Отец резко вскочил, нелепо взмахнув руками, точно карабинер на дороге. Но Элеонора казалась совершенно спокойной. Она прошла мимо меня так, словно ничего не произошло. Старательная девочка, она уже давно все знала, давно ждала подходящего момента. Давным-давно засела в засаде.
Домой я вернулся, точно истекающий кровью загнанный зверь, который вот-вот рухнет на землю. Я пронесся мимо будки консьержа, еле дыша от злости. За окошком мелькнули красноватые болезненные глаза матери Элеоноры, отвратительные заношенные брюки ее отца. Его лицо, покрытое псориазными бляшками, его красный нос, его беловатый лоб… дурные жадные люди. Они травили мышей и чистили уборные. Они использовали мою семью, пренебрегли добротой моей матери, сыграли на моей подростковой неопытности, сделали из моего отца троянского коня, в котором пряталась эта подлая девица в чулках с подвязками, девица в пушистых наушниках, которая когда-то так вызывающе и угрюмо на меня пялилась. Эти двое, брат и сестра, хотели выкарабкаться из своего убогого подвала по трупам моих родителей. Только боль могла хоть как-то приглушить мою ненависть.
Настало лето. Я возвращался домой после игры в теннис. Джорджетта заперла дверь изнутри и оставила ключ в замке. Я попробовал открыть, долго звонил в звонок. Потом я стоял и ждал, когда рабочий вскроет дверь. Запах его пота наводил на меня ужас не меньше, чем звук работающего перфоратора. Он долго возился, но я не сдвинулся с места. Впервые в жизни я мечтал о том, чтобы звук никогда не смолкал, чтобы он стал единственным на земле. Может быть, у нее очередной срыв. Я тешил себя надеждой. В последнее время я стал ее тюремщиком и вел себя отвратительно. Я был не в состоянии видеть ее такой, смотреть в затуманенные глаза. Принять ее в таком состоянии означало разрушить прежний идеальный образ. Ей велели следить за тем, чтобы кишечник был пустым, и она безумно боялась этих белесых болезненных испражнений. Ее живот и ноги отекли, за растянутой, как резина, кожей скрывалось с детства знакомое выражение ее лица. А за дверью на меня набрасывалась темнота. В этом бесконечном коридоре, словно в тюрьме, слышалось лишь беспокойное дыхание заключенных, которые прятались за закрытыми дверями. То был мой собственный разум, который искал, куда бы укрыться.
Шум утих, мы вошли в квартиру. Я погрузился в пустоту. Звук, беспокоивший меня все эти годы, утих в ту самую минуту, когда выпал дверной замок и гул перфоратора затих. Теперь мне казалось, что я понимал, что это был за звук. Я предчувствовал его задолго до этого дня. То был звук призывающей меня боли.