Книга Мифогенная любовь каст - Павел Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дунаев сладко и радостно засмеялся, и тут два черных монаха в одинаковых простых камилавках, раньше затерянные в пестрой толпе белого духовенства, отделились и достали из воцерковленного Творога какое-то существо, видимо святое.
Это была девочка, обутая в белые перистые шары, состоящие из особо мелких ангелов. Глаза ее были закрыты, а одежда была какая-то мятая и неопределенная, как на старой кукле, долго пролежавшей на скамейке в осеннем саду под затяжными дождями, когда рядом на даче неумело затапливают печку и в ожидании ежевечернего спиритического сеанса пьют чай с вареньем и читают вслух Ренана или «Князя Серебряного». Девочка, видимо, спала, так как монахи несли ее осторожно, медленно. Их румяные старческие лица при этом лучились от радости.
Дальше сделали вот что: вырвали Дунаеву клок волос на макушке, затем основанием медного креста выдолбили или вырыли в голове что-то вроде норки или могилки (больно ему не было, плоть казалась рыхлой и податливой, как земля, а костей вообще не чувствовалось). И в эту норку уложили спать девочку, предварительно отпустив на волю мириады мелких ангелов, окутывавших ее ноги.
Ангелы порхнули и равномерно покрыли все, как снег.
Девочке в норку постелили постельку из парчи, а потом накрыли одеяльцем.
Замазали рану елеем и воском и сказали Дунаеву:
– Зовут ее Советочка, потому что советы подает. Ты за Советы сражаться идешь, вот за ее советы и сражайся. И знай: советская земля – это твоя голова теперь. А первое имя ее – Машенька-Котомка, потому что соблюла невинность ради Котомки, а потом ею ради Пирожков пожертвовала. И сама Пирожком стала, а Начинки никто не пробовал. А третье имя ей – Снегурочка, потому что, будучи Пирожком, прыгала с другими девочками через костер и вдруг растаяла. Тогда ее стали лепить в разных местах из снега, а Дед этих снегурочек скатал в ком, смешал снег с тестом и Колобка сделал. А тот пошел куролесить, на Лису попал. А как откинулся с Лисы, так совсем остервенел и Бо-Бо стал. А теперь все изменилось. Откидыш в избушку вернулся и спит. А из остатков выпестовали в Твороге другую девочку, ножки ей Премудрым Медком мазали, и это ангелов сильно привлекало. Они обседали и ножки лизали, медок слизывали. А от ангельского лизания святость вверх шла, и в святости этой она выпекалась. Ты ее зря не буди, пусть в головке спит-почивает, а как крутизна нагрянет да прижмет тебя по узкому или по широкому делу, так ты ее кликни – она совет подаст. Это у нас самая новенькая, самая молоденькая покровительница родимых краев, и это тебе бесценный подарочек и благословеньице от нашего Священства, потому как ты теперь важной нелюдью заделался и за людей побиться должен. Теперь ты Колобком будешь, и нарекут тебя Сокрушительный Колобок, потому что выпестуют в тебе Чудовищную Мощь да и поддадут ногой под зад. Иди, тайные правды учи, только хуй не дрочи.
– Да что вы… разве же я… – мягко и расслабленно мотал головой Дунаев. – Что вы, попики.
– Мы не попики, мы слоны да тропики! – вокруг рассмеялись, грянул колокольный звон, Священство расступилось, и парторгу открылся путь внутрь Творога – страшная гнилая дыра по имени Овражек. Он двинулся туда, куда его неодолимо влекло, и сквозь мякоть, сыворотку и слоения увидел в конце сужающегося коридора черную поляну и на ней белую избушку, покрытую как бы инеем, а возможно, и клеем.
В этот момент видения схлынули, и Дунаев снова был один в лесу, а вокруг была ночь. Он нашел себя лежащим в какой-то грязи. Воздух был наполнен запахом воды и нежным шелестом: шел ночной дождь. Видимо, его холодные капли, упав на лоб человека, пробудили его к жизни от навязчивых грез. Он встал и, шатаясь, прошел несколько шагов. Подняв мокрое лицо от земли, он увидел впереди, среди расступающихся деревьев, черный контур крыши и печной трубы, из которой вился слабый дымок, белеющий на фоне ночного неба. Сквозь ветки и тьму тускло светился огонек в окне.
Избушка
Дунаев, шатаясь, подошел поближе и уперся в забор, на кольях которого сидели горшки и горько улыбались трещинами. За изгородью ходил петух и сверкал синими глазами. Черная курица ходила неподалеку. Дунаев вдруг прошел сквозь забор. Бревенчатые стены избы ярко блестели при луне, будто смазанные белым клеем.
Дунаев встряхнулся: изба стояла перед ним и была реальностью. Он смущенно потрогал бревенчатую стену, поглядел на крышу. Никакого инея или клея не было видно – обычная крыша, крытая давно каким-то подгнившим тесом, а кое-где заделанная полосками ржавой жести. Сбоку – колодец. Стараясь ступать бесшумно (голос здравого смысла, звучащий иногда вопреки всему с краев сгущающегося бреда, подсказывал, что и здесь могут быть немцы), он подошел к окну и осторожно заглянул внутрь. Сквозь щель между ситцевыми занавесками в мелкий цветочек он увидел обычную комнату, похожую на обиталище лесника. В русской печке теплились угли, на стене висело охотничье ружье, в углу стояла кадка и деревянная скамья. За грубо сколоченным столом на сундуке сидели два человека: старик и старуха. Впрочем, после потусторонней неисчерпаемой старости, отпечатавшейся на лицах Священства, эта естественная человеческая старость показалась Дунаеву только что возникшей, а седые волосы и морщины были как будто пропитаны младенческой упругостью.
Старик, загорелый, сухощавый, в полотняной рубашке, медленно ел похлебку деревянной ложкой. Баба неподвижно сидела напротив, сложив морщинистые руки на животе. Голова ее была повязана белым платком.
Дунаев тихо постучал.
– Кто будет-то? Если русский человек – входи, а не русский – изыди, – тихо-тихо сказал голос старика за дверью, немного погодя.
– Да свой я, парторг Дунаев, партизан разыскиваю, – тихо ответил парторг. – Открывай, дедуля!
Задвигались засовы, и дверь открылась, пропустив Дунаева в темные сени. Запах погреба и пыли смешивался с запахом сена и деревянных досок.
– Проходи, сынок, прямо в комнаты, а тут сапоги сыми, – шепотом сказал дед. От него пахло салом с чесноком и солеными грибами.
– Эх, батя, света нет, посмотрел бы ты, какие у меня сапоги! – усмехнулся Дунаев, ведь он был абсолютно голый. Но он спокойно прошел из сеней в комнату, где стоял деревянный стол и сидела баба. Глаза у бабы были заплаканы. При виде Дунаева она охнула и закрыла лицо руками. Под причитания бабы тот схватил полотенце и завернулся в него. – Не бойсь, баба, я уже одетый, – попытался пошутить Дунаев.
Баба плакала:
– Ох, бедненькой, ох ты, мой родименькой, и где ж ты так? Кто же тебя так, голубок мой ненаглядный? Ох, боже спаси!
– Тише, баба. Добро, что человек от немцев ушел. Парторг завода перед тобой, так что иди баньку топить, – произнес дед, входя. – Я тебя, сынок, сам выпарю так, что как на свет заново родишься! Венички хорошие смастерил! – И дед широко улыбнулся.
Дунаев тоже улыбаться начал, но улыбка как-то странно натягивала кожу. Он чувствовал себя ватным, на коже выступила испарина.