Книга Каменное сердце - Пьер Пежю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лейла инстинктивно подтянула полотенце повыше и скрестила на груди руки, но в то же время, восхитительным движением склонив голову набок, раздосадованная и вместе с тем довольная, ласково ему улыбнулась:
— Простите, но я думала, вы уже уснули… Я тоже собиралась лечь… — Она кивнула на свои вещи, разложенные вокруг рюкзака на другой постели, в той части комнаты, которая оставалась в тени. И, поскольку он еще некоторое время вяло уговаривал ее, прибавила: — Вы прекрасно знаете, что просите невозможного. Я стыдлива. А стыдливость — это серьезно…
Тень огорчения, внезапно промелькнувшая на лице Шульца, была в то же время и тенью смерти. Перепуганная Лейла отвернулась от него, ушла в самый дальний угол комнаты и погасила лампу, но, скидывая махровую простыню, она остановилась и, все еще чувствуя на себе нищенский, молящий взгляд Шульца, перед тем как влезть в майку, в которой собиралась спать, на короткий миг осталась стоять совершенно голая в красноватом свечении, падавшем от окна, повернувшись спиной, опустив голову, робко подставляя всем бедам беззащитную попку, поясницу, голую спину.
Вскоре, когда комната наполнилась храпом больного, она села на край постели, опершись локтями о шелковистые ляжки, опустив подбородок на сжатые кулаки. Глаза понемногу привыкали к полумраку, и она могла вволю разглядывать голову спящего, с торчащими из носа и ушей пучками шерсти, кустистыми бровями, слипшимися от пота седеющими волосами. Недавно, по дороге, он горько жаловался на жизнь: работу потерял, никуда не может устроиться, долги, жена ушла, дети далеко, потом начались скитания, улицы… Во время коротких остановок, к которым его принуждала усталость, он даже показал Лейле несколько фотографий, сделанных в счастливые времена, которые он словно бы бережно хранил, завернув в кусок фетра.
— Надо же, — сказала Лейла, — у меня тоже есть такая штука. Не понимаю, что с ней делать!..
И незаметно потрогала в кармане собственный фетровый лоскут. На пожелтевших, покоробившихся фотографиях у бедняги Шульца были одни только улыбки и смех, цветы, дни рождения, каникулы, яркие краски — словом, того рода воспоминания, которые каждая семья суеверно старается спасти при собственном крушении, но все они могли бы запросто быть выпущены с конвейера великой фабрики «шаблонов счастья».
Кто бы мог подумать, глядя на довольную или радостную улыбку позирующей перед камерой жены, что вот эта самая женщина несколько лет спустя, источенная печалью, уйдет навсегда, или вскроет себе вены, или, что иногда почти одно и то же, продолжит как ни в чем не бывало жить дальше… Даже дети, с которых год за годом слезала детская плоть, словно окаменели в ярком солнечном свете и на бегу замерли в вечной эйфории. Эйфория глянцевой бумаги, ничья эйфория.
Лейле расхотелось спать, она неподвижно сидела, прислушиваясь к шумному, как кузнечные мехи, и смрадному дыханию Шульца. Одно ей было совершенно ясно: она связалась с окончательно сломленным человеком.
Она мало что знала о жизни людей вроде Шульца, но плохо представляла себе, каким способом он мог бы выкарабкаться. Ее не оставила равнодушной его доброжелательность и трогательная отвага, с которой он отправился к Косто. Она так недавно познакомилась с ним и неспособна была сказать, хороший ли он человек, заурядный или плохой и есть ли доля его собственной вины в том, что он так скатился, но это не имело никакого значения. Она запомнила, каким решительным и беззащитным он выглядел, когда бросился на штурм хрупкого бункера близнецов, запомнила это очень человеческое проявление, странную смесь детскости, жестокости и отчаяния.
На второй кровати стонал пылавший в жару Шульц. Лейла хотела намочить полотенце в холодной воде и положить ему на лоб компресс, но внезапно при одной только мысли о том, что ей предстоит проделать то же самое, что она делала для Карима, впала в беспредельное уныние. «Почему? — думала она. — Ну почему?» И в темноте замотала головой: нет и нет. Она так мечтала вырваться — и вот уже второй раз подряд оказывается взаперти в случайной комнате с истерзанным человеком и считает себя обязанной играть роль сиделки. Она заставила себя сидеть неподвижно, предоставив Шульцу гореть. Тем хуже для него! Чувство протеста мешало ей поддаться странной привязанности, которую она чувствовала к этому человеку, и спасшему, и подобравшему ее, и она смотрела, как он мается на кровати девяноста сантиметров шириной, которая была, как он сказал, «его последней роскошью».
Что за нелепая склонность заставляла ее испытывать жалость и почти что нежность к этому сбившемуся с пути легочному больному, когда она столько раз, глядя на неуверенные передвижения другого человека, у которого на голове не осталось ни единого волоса, твердила себе: «Это мой отец», и не могла пробудить в себе сочувствия, и мечтала только об одном: не слышать больше об этой мерзкой болезни, размеченной курсами химиотерапии, облучениями и томограммами, и, разумеется, бежать на другой край земли? Она вспомнила, что у отца тоже из ушей и носа торчали волосы и руки тоже были исхудавшие.
Так уж вышло! Негодование против жестокого упорства судьбы заставило сильнее разгореться в ней жгучему желанию продолжения, физической жажде завтрашнего и послезавтрашнего дня. Она потыкала пальцами в кнопки пульта, на экране телевизора беззвучно помелькали бесцветные, скучные картинки другого и еще более удручающего повторения, потом залезла под одеяло и провалилась в глубокий сон.
Незадолго до рассвета Шульц проснулся с ощущением, что ему стало намного лучше. Приятно было лежать без движения, пригревшись в собственном тепле, и смотреть, как прямоугольник окна неуловимо заполняется голубоватым светом. Телевизор по-прежнему работал без звука. Шульц с бесконечными предосторожностями встал и, запершись в ванной, тщательно вымылся, побрился, оделся в немногие оставшиеся у него чистые вещи. Продолжая заниматься тем, что отчетливо представлялось ему приготовлениями к казни, он кивнул своему отражению в зеркале и помахал себе рукой — словно попрощался насмешливо. Сказал себе, что решительно перестал походить на того человека, чей облик когда-то показывали ему зеркала, но что эта убийственная картинка означает нечто более точное. Обулся, старательно зашнуровал ботинки и даже повязал галстук под воротником рубашки-поло.
Совершенно спокойный, он пошел взглянуть на спящую Лейлу и вспомнил времена, когда ему случалось растрогаться при взгляде на разоспавшуюся дочь, хрупкую девочку, которая, однако, оказывалась тяжеленькой, если взять ее на руки, малышку, блуждающую среди снов, забыв влажный пальчик меж полуоткрытых губ. И позже, когда она стала нескладным подростком, он, видя ее спящей, не мог равнодушно смотреть на то, как из-под этой маски внезапно пробивается все детское, почти нечеловечески нежное. Что такое маленькая девочка? Что такое юная девушка? Загадка тела, слишком рано столкнувшегося с загадкой возбуждаемого им желания.
Однако Лейла напоминала ему вовсе не его дочь. Сквозь толщу времени ему бросилась в глаза колоссальная разница между этими двумя существами. Он подумал, что его дочь, наверное, никогда не мечтала о побеге. Хотя кто знает? Несомненно одно: она всегда послушно — или бездарно — исполняла свою несложную партию: хорошая учеба, хорошие дипломы, хорошая профессия, хороший муж (хотя как знать?), и очень быстро — отдаление, банальные или пустые слова, расстояние все увеличивалось до тех пор, пока связь не прервалась окончательно. В Лейле же Шульц сразу почувствовал нечто очень простое и одновременно пугающее. Словно она помимо своей воли была ангелом. Джинном, ничего еще не знающим о собственных возможностях. И, разумеется, в ней была та удивительная энергия, одной которой было достаточно для того, чтобы сделать ее человеком, по природе своей совершенно отличным от его дочери.