Книга Архитектор и монах - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот.
Итак, вполне возможно, что Леон переносил свою антипатию к Ленину на меня. Бывает. Это по-человечески очень понятно. Друг моего врага — мой враг, ну, если не впрямую враг, то и не друг точно…
Поэтому Леон никогда не приглашал меня к себе домой.
И поэтому мне особенно удивительно, что, когда Наталья Ивановна стала описывать комнату-кабинет Леона — я как будто увидел, как той ночью Леон сидит на кособоком плетеном креслице у комода с выдвинутыми ящиками и читает вырезки из старых газет, пересматривает свои старые статьи. И на столе, справа, близко к комоду, стоит лампа.
Но вернемся в этот ужасный день. Вернемся в гостиную Клопфера. Вернемся к рассказу Натальи Ивановны.
Ей показалось, что за окном что-то мелькнуло. Тень дерева?
Сначала она увидела это короткое темное мелькание — и только потом посмотрела на мужа. Он сидел, подвернув ногу и опустив голову на стол. Сначала она подумала — что у него с ногой? И тут увидела темное пятно.
На этих словах Наталья Ивановна снова расплакалась.
Ее опять стали поить водой.
Она вытерла слезы, перевела дыхание, лицо ее сделалось строгим, и она сказала:
— Леон был убит ударом по голове. Ему пробили голову.
Все замолчали, но кто-то все же спросил, не удержавшись:
— Чем?
Бывает, что люди задают бестактные и бессмысленные вопросы. Меня отец учил не задавать таких вопросов. Особенно если кто-то умрет. Нельзя спрашивать «а чем он болел?» или «в котором часу скончался?». Меня отец много чему хорошему научил.
Кстати, господин репортер. Странная вещь: мне родные все время говорили, что отец уехал от нас с мамой — проще говоря, развелся с мамой. Да, и все говорили мне, что отец от нас ушел, когда мне было четыре года, что отец сильно пил, был настоящим алкоголиком. Якобы совсем спился. Мне это мама тоже говорила. Но это неправда. Я прекрасно помню, как мы все жили вместе, я любил отца, я помню массу подробностей про нашу жизнь. Он выпивал, конечно. Но пьяницей не был, клянусь!
Почему я все время отвлекаюсь?
Кто-то спросил Наталью Ивановну:
— Чем?
То есть «чем ему пробили голову?».
— Кулинарным топориком, — сказала она.
— Кулинарным топориком? — воскликнули все.
— Да, — сказала она и вытащила из сумки газету, и в ней — кулинарный топорик с темными коричневыми пятнами. Коричнево-бурым была запачкана вся газета. Это коричнево-бурое уже засохло.
— А! — закричали несколько человек. — Кровь!
— Но почему полиция не забрала топорик? — спросил кто-то.
Может быть, даже я сам спросил — спросил, протолкавшись поближе сквозь небольшую толпу товарищей, обступивших Наталью Ивановну, и вытягивающих шеи, и поправляющих пенсне, и потряхивающих бородками, глядя на заляпанное кровью орудие убийства.
А может быть, этот вопрос мне показался, потому что Наталья Ивановна тут же на него и ответила:
— Валялся под комодом. Топорик отлетел под комод. Я потом его нашла. Полоса крови, полоса капелек крови вела под комод, комод на ножках… И топор туда улетел. Я увидела эту полосу утром, на рассвете. Солнце…
«Косые лучи восходящего солнца…» — с неподобающей моменту несколько цинической усмешкой подумал я, но осек сам себя, и прошел к своему креслу, и сел, и плотнее вцепился руками в теплые деревянные подлокотники.
— Солнце высветило эти пятнышки, — сказала Наталья Ивановна. — Когда Леона унесли, я сидела всю ночь в его кресле… — она зарыдала.
Как это по-женски — подумал я тогда. Она как бы согревала это кресло своим телом, как бы хранила тепло Леона, жизнь Леона, еще час, еще два. Я чуть не заплакал вместе с нею.
Она зарыдала, ей снова дали воды, она всхлипнула и продолжала:
— Утром солнце из окна осветило паркет. Я увидела дорожку из капель засохшей крови. Я встала на колени, пошарила под комодом рукой. И вытащила.
— Вы его завернули в газету?
— Он уже был завернут в газету, — сказала она.
— Ага! — воскликнул кто-то. — Дактилоскопия!
— Что? — спросил кто-то другой.
— На рукоятке топорика могли остаться отпечатки пальцев! Вы знаете, что с помощью отпечатков пальцев уже давно, уже лет десять назад, научились изобличать преступников? Называется «дактилоскопия»! Во всей Европе и Америке является законным методом следствия. Преступник нарочно завернул топорик в газету, чтоб не отпечатались его пальцы.
Все замолчали.
Вдруг дотоле молчавший товарищ Клопфер закричал:
— Это Рамон Фернандес!
— Что?! Что?! — стали переспрашивать все.
— Я знаю этот топорик! — закричал Клопфер еще громче. — Это топорик нашего Рамона! Где он? Где Рамон?
Все загомонили, каждый кричал, что он тоже помнит, как Рамон рубил мясо этим топориком — я ведь уже говорил, что Рамон хотел стать кулинаром, хотел научиться готовить по-настоящему, мастерски, как шеф-повар дорогого ресторана, и приобрел себе целый набор инструментов, и приглашал к себе товарищей на ужины… и я говорил, кажется, что кулинаром Рамон был средненьким.
— Где Рамон? Вы видели Рамона? — все озирались, словно надеялись, что Рамон сейчас выйдет из-за книжного шкафа.
Там, между книжным шкафом и стеной, в самом дальнем и темном углу комнаты, стоял обитый кожей табурет — такие табуреты специально сделаны, чтоб стоять рядом с книжным шкафом. В них было что-то чуточку недомашнее. Библиотечное, что ли. Впрочем, эта комната в квартире товарища Клопфера была специально приспособлена для собраний и занятий. Да, какая-то недомашняя комната, правда.
Но когда я мечтал о своем собственном доме — я думал, что у меня будут два шведских шкафа, а между ними — невысокий табурет с кожаным сиденьем, я прямо представлял себе эту светло-коричневую кожу, по краям вытертую дожелта, с четырьмя круглыми, обтянутыми кожей пуговицами. Чтобы, вытащив с полки книгу, присесть и полистать ее. Увы! Бог распорядился иначе, у меня не было и нет собственного дома — но! но в моей келье есть два больших шкафа и между ними вот такая табуретка. Простите, что я свои епископские покои назвал кельей — это, конечно, не келья, одно название…
Но хоть табурет у меня есть, одно из немногих исполненных желаний, и я часто сижу на нем, тихонько читая книгу, втиснувшись в прогалину между шкафами.
Вот на такой примерно табуретке, только между шведским шкафом и стеной, обычно и сидел Рамон Фернандес. Он довольно редко подавал голос. Говорил «О, да!» или «Браво!». Или вдруг начинал громко аплодировать. Вообще он был странный человек — во всем странный, вы же понимаете, не бывает так, что человек, ненормальный в чем-то одном, да еще в таком важном деле, как половые отношения, — чтобы он был нормален во всем остальном. Он был какой-то слишком резкий, порывистый. Даже истеричный.