Книга Одиссей покидает Итаку - Василий Звягинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И осталось еще одно желание, самое последнее и самое заветное, которое глубоко сидело у меня в подсознании с того еще момента, когда Ирина впервые назвала дату моего десанта.
Я сел в метро, доехал до «Студенческой», перешел через улицу, свернул под арку возле магазина товаров для слепых с довольно бестактным, на мой взгляд, названием «Рассвет» и нашел скамейку в тени старых лип, с которой хорошо был виден весь двор.
Здесь жила девушка, та, может быть, единственная, которая была мне определена на всю оставшуюся жизнь, с которой когда-то все так хорошо началось под новый, такой теперь давний год и внезапно, неожиданно, нелепо кончилось. Из-за нее, этой девушки, я и не женился потом, оттого что никакая другая не вызвала в душе ничего похожего. (Конечно, другие девушки впоследствии имели место, но…)
Когда мы расстались, я начал даже писать стихи, и получалось вроде бы и неплохо. Что-то вроде: «Во сне увижу — буду плакать, проснусь, опомнюсь, улыбнусь…» Тогда мне хватило воли и характера уйти и больше никогда не искать встреч, не говорить жалких слов, а ведь было, было непреодолимое желание и год спустя, и два, и пять: разыскать, подойти — сильным, уверенным в себе, — взять за руку, предложить: «Давай с тобой так и условимся — тогдашний я умер, бог с ним, а с нынешним — остановимся и заново поговорим». Нет, не сделал этого.
И вот теперь, через двадцать лет, когда и вспоминать бы уже не следовало, я снова здесь. За месяц с лишним до рокового вечера в Серебряном бору.
Я помнил время, когда она должна была появиться, и не ошибся. Она шла с гордо вскинутой головой, на плече сумка на длинном ремешке, легкая юбка вьется вокруг загорелых ног, резко звенят каблуки по каменным плитам, и звон их долго висит в колодце двора. Все три или четыре минуты, пока она не скрылась в подъезде, я смотрел не отрываясь, подавляя невыносимое желание окликнуть, подойти, заговорить. Смешное, наверное, и жалкое было бы зрелище…
Она исчезла в темном дверном проеме, моя первая, несчастливая, незабытая любовь, а я еще долго сидел, и в голове прокручивалась еще одна старая песня, которую тоже не вспоминал бог знает сколько лет: «На то она — и первая любовь, пойми, чтоб мы ее всю жизнь не забывали…» А ведь жил же и вроде забыл.
Медленно я вышел на улицу. Солнце уже сползало к дымному горизонту, и его краснеющий сплюснутый круг больше не слепил глаза. От недавно политого асфальта пахло влажной пылью и бензином. Оставалось последнее дело в этом времени и этом городе. Я остановил такси, серую 21-ю «Волгу» с красной крышей, такую старую, что она напоминала разношенный ботинок, сел на заднее продавленное сиденье.
— В центр, шеф, и не будем смотреть на счетчик. Хоть через выставку…
В машине был приемник, по «Маяку» передавали мелодии, под которые мы танцевали свои первые танцы на школьных вечерах: «Красивую мечту», «Серебряную гитару», «Маленький цветок»… Я чуть не выругался вслух. Что они, все сговорились, что ли?
— Куда теперь? — спросил всю дорогу молчавший таксист.
Я увидел, что машина поворачивает с улицы Горького на Манежную площадь.
— До ЦУМа, и хватит…
На Столешниковом я вошел в подъезд нужного мне дома, поднялся на третий этаж по широкой чугунной лестнице. На площадке было сумрачно и тихо, сквозь витраж падали пятна разноцветного света. Вот дверь, обитая вытертым черным дерматином. Три звонка один под другим и таблички с фамилиями. Две нормальные среднерусские фамилии. А одна какая-то странная, нарочитая — Дигусар. Почему не Монодрагун? Из заднего кармана я вытащил предмет, который дала мне Ирина. Можно сказать, что он выглядел, как дорогой и со вкусом сделанный портсигар. На рифленой золотой крышке замысловатый вензель из мелких, как бекасиная дробь, рубинов. Поднес эту штуку к середине двери — и нажал кнопку-защелку.
Дверь на мгновение расплылась перед глазами, словно вышла из фокуса, и тут же вновь все стало отчетливо. Только обивка теперь была совсем новая, стеганая ромбами и блестящая, как паюсная икра, и никаких звонков и табличек.
Я повернул фарфоровую ручку и вошел. Удивляться мне просто надоело. Зато впервые за этот утомительный, несколько нервный день нашлось место, где можно было сесть, перевести дух, покурить, не чувствуя на себе чужих глаз.
Сел в глубокое кожаное кресло, вытянул ноги и только теперь почувствовал, как устал за сегодняшний день. Так устал, что больше не оставалось сил ни на одно движение. Усталость происходила от какой-то непонятной безысходности, от плутания в бесконечном лабиринте проблем, когда за поворотом возникает другой поворот, ход оканчивается тупиком и теряешь терпение в нескончаемом переплетении развилок и троп.
Все в эти последние дни запуталось невероятно, сплелось и перемешалось: Ирина, иновселенцы, мои желания, намерения и сомнения, прыжок в прошлое, военврач, встреча на Студенческой, наконец, эта квартира и то неведомое, что меня еще ждет здесь… Слишком много для одного. Кто я такой, в конце концов, чтобы решать, и не за себя, а за всю мировую историю? Мне даже взводом командовать не доставляло удовольствия — я люблю отвечать только за себя. Бросить бы все к черту, и пусть будет, как будет… Только вот беда, ничего не бросишь и ничего не переиграешь теперь. Как не вернешься обратно, шагнув в открытый люк…
Квартира эта, при ближайшем рассмотрении, производила странное впечатление. В ней словно бы и не жили никогда. Обставили пять комнат дорогой и со вкусом подобранной мебелью, словно готовили интерьер для съемок фильма из дореволюционной жизни, навели идеальный порядок и ушли куда-то. Все настоящее — и все неживое. Единственный след чьей-то исчезнувшей жизни — раскрытая коробка «Северной пальмиры» на письменном столе и два окурка в ребристой хрустальной пепельнице. Я обошел все комнаты и коридоры, вновь вернулся в кабинет, взял из коробки папиросу, закурил. Вполне нормальный вкус.
Сквозь толстые стены и двойные рамы снаружи не проникали уличные шумы, от плотных портьер в комнатах стоял золотистый полумрак.
Черт знает, где меня носит…
Чтобы, наконец, разделаться со всем, я вытащил из нагрудного кармана письмо, что уже в машине отдала мне Ирина, разорвал конверт. Почерк у нее оказался удивительно четкий и правильный, я видел такой только в старых прописях по чистописанию. Нормальный образованный человек, по моим понятиям, писать так просто не может.
Она писала.
«Алексей. Я знаю, что ты мне так и не поверил и считаешь шизофреничкой. Поэтому я не сочла нужным говорить тебе то, что сейчас пишу. Надеюсь, теперь твои взгляды изменились в должном направлении…»
И дальше на трех страницах, в спокойном академическом тоне она сообщала мне, что квартира, где я сейчас нахожусь, является как бы сборным пунктом пришельцев, их операционной базой. Выключенной, как скала в реке, из нормального течения времени. По неизвестной причине ее прежний обладатель пропал без вести где-то в начале 60-х годов, и квартира застряла там же, как кабина лифта между этажами. И, разумеется, попасть в нее из середины 80-х так же невозможно, как сесть в ушедший двадцать лет назад поезд.