Книга Золотая тетрадь - Дорис Лессинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никогда, — подтвердила я.
— Меняются детали, но форма остается той же, — сказала она.
— Нет, — настаивала я.
— А чем вы отличаетесь? Вы хотите мне сказать, что раньше не было женщин-художников? Раньше не было женщин, живущих независимо? Не было женщин, которые настаивали на своем праве на сексуальную свободу? Я вам говорю, что позади вас — целая вереница женщин, уходящая в далекие и даже незапамятные времена, и вам нужно стараться их в прошлом отыскать, найти в себе и отдавать себе отчет в их существовании.
— Они не смотрели на себя так, как я. Они не чувствовали так, как я. Да и как они могли? Когда я просыпаюсь посреди кошмара о тотальном истреблении всего живого на Земле, вызванного взрывом водородной бомбы, я не хочу выслушивать рассказ о том, что люди чувствовали то же самое, когда смотрели на перекладину креста. Это неправда. В мире появилось нечто новое. И после встречи с каким-нибудь магнатом киноиндустрии, который обладает такой властью над умами, о какой не мог и помечтать никто из императоров, когда я возвращаюсь домой такая, как будто бы по мне ходили, меня всю истоптали, я не готова слушать, что Лесбия испытывала те же чувства после встречи со своим виноторговцем. И если мне однажды вдруг привиделось (одному Богу известно, чего мне это стоило), что возможна жизнь, не переполненная ненавистью, завистью и страхом, и постоянной круглосуточной борьбой за место, я не хочу, чтоб мне сказали, что это просто мечта о золотом веке, но только современная…
— А разве нет? — сказала она, улыбаясь.
— Нет, мечта о золотом веке мощнее в миллионы раз, потому что возможно ее осуществление. Точно так же, как возможно тотальное уничтожение. Вероятно, потому, что возможно то и другое.
— Тогда что же вы бы хотели от меня услышать?
— Я хочу научиться отделять в себе старое, цикличное, повторяющееся в истории, миф от того, что является новым, что, как я чувствую или думаю, может оказаться новым…
Я увидела, с каким выражением лица она меня слушает, и поинтересовалась:
— Вы хотите сказать, что ничего из того, что я чувствую или думаю, не ново?
— Я никогда не говорила… — начала она, а потом перешла на королевское «мы», — …мы никогда не утверждали и не думали, что дальнейшее развитие рода человеческого невозможно. Вы же не станете меня в этом обвинять, правда? Потому что это противоположно тому, что мы говорим.
— Я обвиняю вас в том, что вы ведете себя так, как будто вы в это не верите. Смотрите, если бы я сегодня, когда я к вам пришла, сказала бы: «Вчера на вечеринке я повстречала мужчину, и я узнала в нем того самого волка, или рыцаря, или монаха», вы бы кивнули и вы бы улыбнулись. И мы обе испытали бы радость узнавания. Но, если бы я сказала: «Вчера я познакомилась с мужчиной на вечеринке, и неожиданно он сказал что-то такое, что я подумала: „Да, это говорит о чем-то — в его личности есть какая-то пробоина, это как брешь в плотине, и сквозь эту брешь может излиться будущее, и оно может принять иные формы — ужасные, возможно, или восхитительные, но это будет что-то новое“», — если бы я так сказала, вы бы поморщились.
— А вы познакомились с таким мужчиной? — спросила миссис Маркс требовательно и практично.
— Нет. Не познакомилась. Но иногда мне встречаются люди, про которых я думаю, будто то обстоятельство, что в них есть трещина, что они расколоты надвое, означает, что они сохранили в себе открытость для чего-то.
После долгого задумчивого молчания она сказала:
— Анна, вам вообще не следует все это говорить мне.
Я была удивлена. И спросила:
— Неужели вы сознательно предлагаете мне быть в разговорах с вами нечестной?
— Нет. Я считаю, что вам следует опять начать писать.
Я, конечно, рассердилась, и она, конечно, знала, что так и будет.
— Вы предлагаете мне написать о нашем с вами опыте общения? Но как? Если я запишу дословно весь наш обмен репликами в течение, скажем, часа, все это будет совершенно непонятно, если я к этому в качестве пояснения не приложу историю всей моей жизни.
— И?
— Это будет письменным отчетом о том, как я видела себя в какие-то моменты времени. Потому что отчет о том, как, скажем, прошел наш первый сеанс, когда мы только познакомились, и о том, как мы с вами общаемся сейчас, — это две вещи настолько разные, что…
— И?
— Помимо этого, есть чисто литературные проблемы, проблемы вкуса, о которых вы, похоже, не думаете никогда. По сути, чем мы с вами занимались? Мы ломали стыд. В первую неделю нашего знакомства я была не в состоянии сказать: «Я помню отвращение, и жгучий стыд, и любопытство, которые я испытала, увидев обнаженным своего отца». У меня ушли многие месяцы на то, чтобы сломать в себе внутренние барьеры и обрести способность произносить вслух такие вещи. А теперь я могу, например, сказать: «…потому что мне хотелось, чтобы мой отец умер, и» — но человек, который прочтет это и который не имеет личного опыта ломания барьеров, он будет в шоке, как если б он увидел кровь, или же прочитал слово, которое принято считать постыдным, и этот шок проглотит все остальное.
Она сказала сухо:
— Дорогая моя Анна, вы наш совместный опыт используете для того, чтобы усилить рационалистичность ваших объяснений, почему вам больше не следует писать.
— Боже мой, нет, это не так. Мои речи вовсе к этому не сводятся.
— Или вы хотите сказать, что некоторые книги предназначены для меньшинства людей?
— Дорогая миссис Маркс, вы знаете прекрасно, что признаться в подобных мыслях означало бы для меня пойти наперекор всем своим принципам, даже если бы такие мысли у меня и были.
— Что ж, очень хорошо. Если бы такие мысли у вас были, расскажите, почему же некоторые книги предназначены для меньшинства.
Я немного подумала, а потом сказала:
— Это вопрос формы.
— Формы? А как же ваше содержание? Как я понимаю, такие люди, как вы, настаивают на разделении формы и содержания?
— Такие люди, как я, возможно, их и разделяют, а я нет. Во всяком случае, до сих пор я этого не делала. Но сейчас я говорю, что это вопрос формы. Люди не возражают против аморальных установок. Они не возражают против того искусства, в котором убийство — это хорошо, жестокость — хорошо, секс ради секса — тоже хорошо. Им это нравится, при том условии, что эти установки немножечко прикрыты, завернуты в нарядную бумажку. И они также любят установки иного рода, им нравится, когда им говорят: убийство — это плохо, жестокость — плохо, любовь же это — любовь, любовь, любовь. Однако для них вообще невыносимо, когда им говорят, что все это — неважно и не имеет ни малейшего значения, они не могут вынести бесформенности.
— Так, значит, бесформенные произведения искусства, если они были бы возможны и были бы предназначены для меньшинства?
— Но я не придерживаюсь той точки зрения, что некоторые книги предназначаются для меньшинства. Вы знаете, что я так не считаю. Я не разделяю аристократического понимания искусства.