Книга Последнее лето - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказывается, в слухах про танк была доля правды. А все остальное – вымысел кого-то бежавшего, спасшегося, может быть, бросившего других в беде; вымысел, превратившийся потом по неведению в приказ и сделавший презираемым имя погибшего человека.
– Умер, наверно, от раны в грудь. Ноги сожженные и в груди рана, – сказал Завалишин. – Так старик объясняет, видел все это, когда хоронил. Врачи разберутся. Из медсанбата и из госпиталя комиссию врачей прислали. Из корпуса начальник Евграфова приехал, Бережной явился, пять машин – целая свадьба!
– А где Евграфов? – спросил Ильин.
– Поехал сопровождать, – хмуро сказал Завалишин. – Погрузили все в машину и старика пригласили с собой. Думал, и меня возьмут, но миновала чаша сия. Обошлись Евграфовым.
– А чего ты так, – подняв глаза на Завалишина, спросил Ильин, – как будто что-то плохое открылось. Я, например, считаю, что тут ничего плохого, кроме хорошего. Имели про него сведения, что к немцам перешел, а оказывается – убитый в бою. Все честь по чести.
– Все равно, – сказал Завалишин, – только не знаю, что теперь с тем приказом будет. Возможно, не захотят его пересматривать, возвращаться, не допускаешь такой мысли?
Такой мысли не хотелось допускать ни Ильину, ни Синцову, но они оба, услышав этот вопрос, молчали, потому что ответить, что не допускают, не могли.
– Наша роль в этом деле закончена, – сказал Завалишин. – И лично я в разговоры – кто, что, какие документы и на чье имя нашли – ни с кем вступать не намерен. Только вам двоим сказал. Нашли и нашли, сдали и сдали, а дальше – не моего ума дело.
– Странно это от тебя слышать. Обычно, про что ни заговори, считаешь, что твоего ума дело.
– Странно или не странно, а вот так. Обычно – одно, а в данном случае – другое.
Наступило долгое молчание.
– А я бы, моя воля, приказ в этой его части, даже и не думая, отменил, – сказал Ильин. – Кому от этого плохо было бы?
Завалишин ничего не ответил, а Синцов подумал, что Ильин прав. Так оно и должно быть, как он сказал. И вдруг вспомнил Серпилина тогда, в сорок первом, при прорыве из окружения, когда его, тяжело раненного, все-таки вынесли из боя солдаты. И он лежал на шинели с ромбами на петлицах, одним поколупанным, а другим вырезанным из околыша фуражки, и с орденом Красного Знамени, как у этого генерала, которого нашли сегодня… Почему одно на войне выходит, а другое не получается, хотя люди каждый раз почти одинаково стараются, чтобы все получилось? Загадок на войне много, о некоторых даже представления не имеем, как с этим генералом, тело которого откопали. Такие загадки, как мины замедленного действия, закопаны глубоко, и неизвестно, когда обнаружат себя…
«И все ли верно потом разгадают, тоже вопрос», – подумал Синцов, незаметно для себя перейдя от мыслей о настоящем к мысли о будущем. В этом будущем занимали свое место и люди, которых уже не было. Но хотя их уже не было, что-то сохранившееся от них переходило в будущее. Какая-то часть их прижизненной силы и нравственного значения, оказывается, не умерла вместе с ними, а продолжала существовать и влияла сейчас на мысли Синцова о его собственном будущем и о будущем вообще, о том, что после войны все должно быть хорошо и справедливо. И, наоборот, что все смущавшее его душу в начале войны, что всего этого после войны не должно быть и не будет.
Была твердая вера в это. И частью этой веры в будущее была неумершая вера в умершего человека – в Серпилина.
Все трое по-прежнему молчали. Ильин налил себе еще полкружки чаю.
– Перешел на чай, – кивнул на Ильина Завалишин. – Допил неделю назад весь свой компот.
Но Ильин ничего не ответил. Не имел настроения шутить.
– Товарищ подполковник, – издали крикнул Дудкин, – у телефона комбат-два, просит лично вас.
Ильин пошел к телефону. Было слышно, как он говорит:
– Ясно. Мне все ясно.
Его негромкий голос доносился так четко, что из-за этого вдруг с особенной силою почувствовалась тишина. Нигде, даже далеко, не стреляли.
Впервые за много времени Синцову вдруг показалось, что он когда-нибудь еще напишет об этой войне. Сам напишет. Даже неизвестно, что толкнуло на эти мысли, может быть, то, что застал сегодня в полку корреспондента из армейской газеты, который приехал вскоре после боя и, наверно, еще и сейчас где-то в темноте ходил и расспрашивал людей, как они воевали…
В черноте ночи, над лесом, там, где днем был бой, взлетев в небо, зажглась далекая ослепительно белая осветительная ракета. Зажглась, как в первую ночь войны, около Минского шоссе. Тогда она висела прямо над Синцовым, держа его распластанным на земле под своим томительным белым светом. А сейчас горела над лесом, над погибшими немцами. Но все равно в этом ее далеком горении было и сейчас что-то томительное, напоминавшее о всей длине пути оттуда, из сорок первого, сюда – в сорок четвертый…
Синцов смотрел вдаль, на эту ракету, до тех пор, пока она не погасла, отгорев свой томительный срок.
– Если немцы пустили – непонятно для чего, – сказал Завалишин. – Скорей кто-нибудь из наших пальнул трофейной…
Ильин возвратился, но за стол не сел, от возбуждения был весь как на винтах.
– Курнаков докладывает, что его усиленная разведка, пройдя полтора километра, встретилась с передовыми частями шестьдесят седьмого корпуса. Прочесали лес и вошли зуб в зуб. Выходит – все! Немцев в котле больше нету. А мы были на фронте, оказались в тылу. В последний день с последним котлом закончили. Опять как в Сталинграде! Не слыхал перед отъездом там у вас, в оперативном отделе, хотя бы краем уха, куда нас дальше думают?
– Не слыхал, – сказал Синцов. – О таких вещах в оперативном отделе вслух не думают…
Многие люди задавали себе тот же вопрос, который Ильин задал Синцову. Задавали, но пока не могли ответить. Только два человека во всей армии – Бойко и Захаров, возвращавшиеся этой ночью из штаба фронта, уже знали ответ.
Батюк вызвал их, чтобы сообщить: после ликвидации котла армию перебрасывают на соседний фронт. На переброску дается очень мало времени, дорог каждый час, поэтому и вызвал ночью, а, не утром. Отдавать свою армию, да еще ту, которой когда-то сам командовал, в другой фронт Батюку было жалко, и он так прямо и сказал об этом, выразился даже: «в чужой фронт».
Проведя новую разграничительную линию между фронтами, ему взамен взятой давали другую армию. Но Батюк, конечно, хотел бы и другую получить и эту не отдавать.
Прощаясь, сказал:
– Здесь у меня показали себя хорошо. Посмотрим, как покажете себя там, у соседа.
Не удержался от этого – ревновал!
Ехать от Батюка к себе домой было далеко; две другие входившие во фронт армии наступали уже за Минском, и штаб фронта оказался на семьсот километров западнее, чем штаб их армии, воевавшей с окруженными в котле немцами. Завершение этой операции в последнее время считалось вопросом дней и часов, и Батюк, хотя и поздравил на прощание, особенно на этом не задерживался. Все его внимание теперь было не там, где добивали котел, а там, где две его армии продолжали идти на запад.