Книга Письма с фронта. 1914-1917 год - Андрей Снесарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу и Нюню.
10 мая 1917 г.
Дорогая моя женушка!
Сегодня получил твое первое письмо из Острогожска от 1 мая; я же тебе туда направил девять писем, включая и это; пишу тебе каждое четное число; в Острогожск первое пошло от 24.IV… это тебе как способ проверки. Обе твои телеграммы я получил, но несвоевременно: первую на 10-й день и вторую на 9-й. От ваших писем пахнуло на меня весною, деревней и простором; я страшно рад, что вы вырвались из Петрограда – города, который сам себя скоро перестанет понимать, а страна его давно не понимает… как впрочем, и он ее.
Мне жаль стариков, которые в нем остались. Ты пишешь о каком-то решении папы – уйти со службы или остаться. В чем дело? О папе я иногда перебираю в голове и прихожу к заключению, что сложно и нелегко звенят заключительные аккорды его жизни. Она так протекала у него складно и плавно (правда, после горьких дней детства), в роскошном краю и в живые победоносные годы завоеваний. А теперь-ка, поди: очутиться на склоне лет в революционном городе, очутиться в самой каше, иметь возможность принести пользу, убедить и успокоить – и унести вероятное впечатление, что надежды были напрасны, что против стихии силы человеческие бессильны: город должен сгореть дотла и на пепле возникнуть новый, наводнение должно все снести, и с покрытых галькой пространств люди должны убежать куда-то прочь… Я послал ему с одним из офицеров своей дивизии письмо и думаю, что он напишет мне с ним же письмо, как всегда, большое и обстоятельное, если папа за него берется. Своего офицера, а с ним и папино письмо я жду с большим нетерпением, тем более что мне сейчас совсем неясно, как переживает папа текущие дни и какими глазами он смотрит на безумно бегущие мимо картины.
Сегодня у меня был большой сюрприз: кончаю обед, мне говорят, что идет какой-то генерал. Вскакиваю. Оказывается, Эдуардик [Кивекэс] с моим новым начальником штаба. Я обоих угостил обедом, а потом мы затараторили. Он – мой друг – все тот же: прочный, простой и ясный человек; ни года, ни обстановка его не придавливают; он смотрит бодро даже на теперешнее время, борется, где нужно, и – несколько самоуверенный, каким он всегда был, – считает себя во многих случаях победителем. Можно с ним в душе не соглашаться, но слушать его приятно и весело, так как его устами говорят бодрость и жизнерадостность. Подав после войны в отставку, думает отправиться в Туркестан и заняться разведением урюка… На вопросительный взгляд моего начальника штаба Эдуардик остроумно ответил: «Возвращусь к солнцу… кто пожил в Туркестане, у того в сердце останется неизлечимая тоска по солнцу». Обо мне он в первый раз услышал от своей супруги, с которой я встретился как-то в пути (я об этом, вероятно, тебе писал), а затем с месяц тому назад я говорил с ним по телефону. О моей службе нигде не слышал, но когда увидел Георгия 4 ст. и услышал от меня о Георгии 3 ст., то уверенно заметил, что война – не мир, и на ней меня не затрут; он почему-то всегда думал, что меня затирают. Он сам заработал два Владимира с мечами и Георгиевское оружие, но Георгия у него два раза промазали… не в Георгиевской думе, а по его словам, не пропустил граф Келлер. Эдуардик приезжал на автомобиле, и я долго провожал его глазами, когда он медленно поднимался предо мною на гору; он махал все время мне рукою, я отвечал тем же.
Сейчас мою беседу с женкой перебили: сначала с командиром артилл[ерийской] бригады и одним дивизионером я рассмотрел артилл[ерийский] план на одном уголку моей позиции, где мне не понравилось выполненное до меня решение… поговорили, рассмотрели и остановились на мысли, что я поеду как-нибудь сам и посмотрю все на месте. Затем я выслушал доклад своего бригадного командира, т. е., проще говоря, своего помощника, о разных текущих дрязгах… все это взяло часа полтора, и вот я вновь к услугам моей женушки.
Дела с моей дивизией, как я тебе писал, идут волнами – то подъем, то опускание. Если прав Эдуардик, дела у меня еще не так-то плохи. Это меня мало успокаивает: я хочу, чтобы они были у меня прекрасны, хотя мне отрубили и руки, и ноги; я такой фокусник, что и без этих органов хочу бегать, есть, драться, прыгать и т. п. Конечно, для меня переход к новому порядку не так уж тяжек, как для других: ругаться летучим словом я никогда не ругался, драться совсем не дрался, а на войне давно уже – пока Бог грехам терпит – применял самые современные средства – слово и личный пример, но мои-то помощники, ныне безногие и безрукие, чувствуют себя очень слабо, и помощи мне от них большой не видно.
Мой новый начальник штаба подп[олковник] Ларко, эстонец по происхождению, человек очень тихий и скромный, говорят, он очень трудолюбив. Он бежал от прежнего начальника дивизии, и ему Эдуардик в пути говорил, что он теперь попал в Царство Небесное. Посмотрим, как у нас с ним пойдет; вообще же, эстонцы – народ прочный (напр[имер], в 12-м кор[пусе] у меня был Паука), и с ними работать приятно. Теперь я все свои назначения нашел: в дополнении к приказу армии и флоту от 4 марта я назначен нач[альником] штаба 12-го ар[мейского] корпуса; по приказу 11 марта получил Анну I с мечами и по приказу 12 апреля назначен начальником 159-й пех[отной] дивизии…
Я нашел все; остаются еще неясными Геор[гий] 3-й ст[епени] и Итальянская корона…
Цветы твои дошли свежими, и я много и долго их целовал: они родные, они совсем близко от того места, где я родился (Бол[ьшая] Калитва).
Давай, сизокрылая, твои губки и глазки, а также наших малых (Генюшу благодари за письмо), я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу, Нюню и детишек. А.
Митю благодари за интересное письмо. Дядя.
12 мая 1917 г.
Дорогой мой жен!
Только что возвратился из окопов, снял свое окопное снаряжение, надел другое и напился чаю.
Сегодня день выпал не только теплый, а даже жаркий, а я, выезжая в 6 часов, поддел под наружную рубашку теплую и… был согрет сильно. Окопы глубокие, движения воздуха в них нет, и жара держится тропическая. Путешествие оказалось из средних: сначала нас обсыпало пулями от аэропланов – нашего и немецкого, – которые бились над нами, затем на наши бедные головы полетели шрапнельные пули и стаканы от нашей артиллерии, стрелявшей по уходившему немецкому аэроплану… это было утреннее предисловие. При путешествии по окопам выполнялась обычная программа: попытка из винтовок и пулеметов попасть в наши же головы, когда кто-либо из нас слишком долго высовывался из-за бруствера или попадал в такое колено окопа, которое проглядывалось и, значит, простреливалось противником со стороны… Стреляли торопливо, и разрывные пули щелкали о наружную часть бруствера, словно кто-то раскусывал орех, или со «свисто-шипением» (так скорее всего можно определить этот звук) летели над нашими головами. На обратном пути пришлось некоторые места, к которым пристреляны его пулеметы, пробегать по одному, гуськом, но оказалось, впустую: противник не дал ни одного выстрела, оттого ли что вовремя не заметил, или оттого что от жары подсопрел малость и задремал. В обратный путь вновь идем по лесу, но теперь ярко-зеленому, согретому солнцем, надушенному цветами и полному сложной гармонией звуков. Миновавши полосы смерти, мы с особым настроением впитываем нахлынувшую на нас лесную прелесть, мы приподняты, смеемся юно и задорно, острим над кем-либо из нас (независимо от чина и положения), кто попадется под руку… на душе нашей легко и привольно. Кто-то вспоминает переживаемое родиной время, но тут же добавляет, что все обойдется к лучшему. «Конечно, обойдется к лучшему», – хором повторяем мы нескладную фразу… и вновь смеемся, и задорно дрожит наш смех по изгибам леса. У командира полка, позицию которого я осматривал, мы пьем чай, заканчиваем нашу деловую сторону, но… нас прерывает горькая весть: в сегодняшнем воздушном бою, за результатами которого мы не могли следить из-за леса, погибли два наших летчика – прапорщик Серебряков (летчик) и подпор[учик] Щукин (набл[юдатель]). Это было слышать тяжело, как и всякую потерю, вызванную недалеко от вас. Мы привыкли к смерти, как привыкли к боевым опасностям, но если душа у нас не содрогается пред новым ужасом и новой потерей, то сердце не отвыкло болеть, жутко сжиматься и заново переживать нанесенные раны.