Книга Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку» - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Умерли, — возвестил, — великие рыцари турниров шахматных: поп Иван Битка да Степан Вытащи! Более их не стало… Игра же сия — не карты сдуру шлепать. И не кости кидать — кому как выпадет. Тут разум побеждает, а ум изворотлив делается. Потому и наказываю: всем чинам горным каждодневно в шахматы сражаться, дабы в лени и пьянстве душами не закостенеть…
Скоро на Урале не стало от шахмат спасения. В кабаках, бывало, пьяный на пьяном лежит. А теперь все играют. Мальчишки из сучков уже не свистульки, а фигуры шахматные режут. По цехам, между засылками, в часы обеденные, всюду видишь одно: доски расчерчены, короли да слоны движутся, свисают над досками головы патлатые. Бьются насмерть два рыцаря в турнире благородном: ауфтрайгер Ванька Вырви Яйцо с грубенюнгом Николкой Сисюком… А вокруг горят костры одичалые — текут по лесам люди беглые, гулящие да воровские. Иной раз заскакивали в города наездом тептери, вогулы да башкирцы мирные. Татищев велел таких наезжих хватать и крестить силком. Новокрещенам по пятачку давал. И сам в крестных отцах хаживал. Звериными тропами с дальних выселок и промыслов рудных везли солдаты в Екатеринбург детей Бежали следом, волосы распустив, лица царапая, неутешные матери и бабки:
— Дитеночка мово отдайте! На што яму школа ваша? Ен ишо несмышленыш. Ой, горе мне, сирой! Ой, лишенько-то накатило…
В школах горных забивали детей насмерть. А кто выживет — тому в мастерах хаживать. Может и в чины офицерские выйти. Татищев охрип от криков, от ругни. От писания бумаг казенных перо натерло мозоль на пальце. «Народ к ученью палкой приучать, коли охотно того не желает!..» Далеко от Екатеринбурга уходили рудознатцы: иные возвращались с полными торбами образцов горных, а от иных и костей не сыщешь — навсегда пропадали, и леса молча смыкались за ними… навсегда, навсегда! Горы Рифейские — Пояс Каменный: Татищев их Уралом стал называть; заметил он, что звери и природа различны к востоку и к западу от Урала… «Вот, — решил он, — это, должно быть, и есть граница меж Европой и Азией».
Забрел как-то на огонек Бурцев, испросил чарочки.
— Согреши, Тимофей Матвеич, — отозвался Татищев охотно. — Да говори, каково в Нерчинске жилось тебе? Не обижал ли тебя губернатор иркутский Жолобов, за зверя лютого известный?
Бурцев пропустил через желтые зубы вино:
— Не! Жолобов меня не обижал. А вот от Егорки Столетова поношения я принимал по милости того самого Жолобова…
И рассказал: губернатор ссыльного пииту в рудник на Аргунь не гонит, кафтан ему подарил и шапку на пропитие кабацкое. И тот куролесит по Нерчинску с голытьбой катовской, шапкой Жолобова всюду хвастая…
— В церковь Егорку, — перекрестился Бурцев, — ведь не загнать. До того в безбожество уклонился, что в день тезоименитства ея величества… ну — никак! Хоть на аркане в храм его волоки!
— Не идет? — спросил Татищев, хитря.
— Уперся. Што мне короли да цари, говорит. Я, мол, и сам велик по дарованиям моим. А Жолобов, — бесхитростно поведал Бурцев, — тот иная статья: бабы, сказывал, городами не володеют. И от таких слов евонных, Василь Никитич, — печалился старый сибиряк, — я в большом тужении пребываю. Потому как Анна Иоанновна… тоже ведь баба!
— Эх, Матвеич, Матвеич, — понурился Татищев, — дурная башка твоя! Зачем ты мне «слово» сказал? Ведь я начальник здесь, и за мною — «дело». Могу ли умолчать, коли тобою донос сделан?
Бурцев от стола генерал-бергмейстера отпихнулся:
— Никитич! Да в уме ли ты? Разве я донос сделал? Я сказал тебе так — по приятельству… за чарочкой!
— Нет, Матвеич, мы этого дела так не оставим. Только я сам из инквизиции выпутался и вдругорядь бывать в ней не желаю…
— Да ничего я не говорил тебе… Ты сам пьян!
— Ты не говорил, да язык твой ляпнул… А я при дворе за вольнодумца слыву, и с меня спрос велик ныне! Ежели крамолу покрывать станем, то, гляди, как бы и нас с тобой не потянули…
Тимофей Бурцев, рудознатец и комиссар заводской, шапку поискал в сенях, нахлобучил ее до самых глаз и ушел, всхлипывая. А Татищев к столу присел и быстро застрочил:
«Вашему императорскому величеству всенижайше доношу… Сего декабря 6 дня, сидючи у меня ввечеру, разговаривал комиссар Бурцев со мною наедине о Нерчинских заводах… Есть-де тамо ссыльный Егор Столетов — совести дьявольской и самый злой человек… а паче того, видя, что вице-губернатор Жолобов обходился с ним дружески и дал ему денег 20 рублев…»
Наутро велел Татищев строить съезжую избу, в коей инструменты для пыток и огня приспособить. Хрущов Андрей Федорович (помощник Татищева) хмуро смотрел на этот новенький сруб.
— Никитич, — говорил, — на заводах и без твоей избы дыму много. На што люд сибирский тебе рвать? Он и без тебя весь рван-перерван — еще с России самой…
— Слово не воробей, — отвечал Татищев. — Вылетит — не поймаешь. Да и мне надобно оградить себя от козней придворных…
И зашагал Хрущев прочь с крыльца, бурча под нос себе:
— Оно и так, немцам на руку!
* * *
«Купание с раины» — не казнь, а мука людская. Раиной зовется рея мачтовая. На страшной высоте, где паруса шумят, вяжут длинный канат. И канат тот под днищем корабля пропускают. Получается круг замкнутый, и в этот круг включают тело матросское. «Купание» началось… Медленно тянется канат от неба — к воде. Море все ближе, ближе. И вот уже вода сомкнулась. Плывет матрос под днищем корабля, ракушу спиной обдирая, а его продергивают на глубине рывками плавными. Прозелень воды разорвется над ним, глотнет он воздуха, а его уже наверх тянут — к раине. Потом второй круг следует. За вторым — третий. Коли умер матрос, захлебнувшись, его и мертвого продолжают крутить под корабельным килем…
К такому наказанию приговорили матросов с фрегата «Митау». А офицеров особо — «чрез расстреляние их пулями».
Федор Иванович Соймонов навестил осужденных:
— Не бойтесь, ребятки. Прокурору флота российска, мне дана власть немалая. Я вас выручу, ибо знаю: вы в плен постыдный обманно попали… Ежели б ты, Петруша, — сказал он Дефремери, — не был французом, не так бы и придирались.
— Я честно служил флагу русскому, — отвечал Дефремери.
— Так-то оно так. Да поди ж ты… докажи теперь, что ты водку пьешь, а редькой закусываешь… А вот ты, Харитоша… — сказал он Лаптеву, — помнится мне, с Витусом Берингом ушел в экспедицию Дмитрий Лаптев… Кем он тебе приходится?
— Мы с ним братцы двоюродные, — понуро ответил Харитон.
— Вот бы и тебе, дураку, с ним уйти… Молод ишо, надо на дальних морях отечеству послужить, а потом уж в Питере отираться…
Случайно, сам того не желая, нос к носу столкнулся однажды флота прокурор с Волынским на улице; хотел было адмирал мимо пройти, вельможи не замечая, но Волынский руки широко распростер, будто обнять желал.
— Бежишь от меня, Федор Иваныч? — спросил ласково. — Ты погляди, как немцы дружно живут. Один с крючком, другой с петелькой. И так вот, один за другого цепляясь, карьер свой ловчайше делают. У нас же, у русских, радение оказывают лишь сородичам своим. А слово — русский! — для балбесов наших ничего уже не значит. Недаром как-то спросил я одного: из каких, мол, ты? А он ответил мне: из рассеяно в, мол, свой корень вывожу.