Книга Слова, которые исцеляют - Мари Кардиналь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему смерть человеческих существ так абсурдна? К чему траур, спущенные флаги, тягостная музыка, слезы, церемонии, похоронное бюро, барабаны, покрытые вуалью, и этот черный цвет? Почему никто не говорит о червях, о бескровной коже, похожей на мрамор, о ногах, вытянувшихся, как палки, о запахе? Почему трупам закрывают рот и глаза, почему затыкают ватой задний проход? Почему не дать свободу телу в его мутациях, в его загадочных трудах? В чем состояла загадка? Да и существовала ли она вообще? К чему маски, грим? И эти мертвецкие, где трупы то ли вяжут, то ли читают или чаще всего отдыхают, как будто ничего не случилось, в то время как любой знает, что внутри них незаметно идет подготовка к важному изменению материи, сползание от твердого к жидкому, переход жидкого в газ и прах – создание того гармоничного равновесия, который помогает лесам расти, ветру дуть, земле содрогаться, планете вертеться, солнцу греть. Почему им не разрешается участвовать в уравновешивании сил, ритмов, приливов, течений? Я ничего не понимала, я была безумной.
Именно потому, что я была сумасшедшей, моему разуму не было подвластно ничто из того, что делали или хотели другие!
Я боялась других, боялась упасть, когда шла, на тротуар и сгинуть в городской пыли. Я боялась отдать богу душу, лежа лицом к небу, которое видела бы над домами в последний раз, очень далеко, в то время как пешеходы останавливались бы на некотором расстоянии посмотреть, как умирает какая-то женщина. Между ними и мной был бы круг асфальта, полный плевков, окурков и собачьей мочи. Меня страшили их взгляды, смерть, которую они сулили и которую мне навязывало их присутствие и в которой я совсем не разбиралась. Я уже видела свое неподвижное, инертное тело, чуть согнутые ноги, распростертые руки, открытые глаза, устремленные в прекрасную бесконечность над кровлями, над птицами, над самолетами. Я была уже не в состоянии крикнуть им: «Не закрывайте мне глаза, не прикасайтесь ко мне, уходите, я не принадлежу вам!» Я была во власти их, их смерти, и это было страшно.
Страх одолевал меня постоянно. Такой огромный, напряженный, мучительный, что лишь безумие помогало мне справиться с ним. Страх достигал масштабов пароксизма так, что я могла бы взорваться и распылиться. Вместо этого я его терпела и терпела. Мне хотелось быть поверженной, убитой каким-нибудь электрошоком, уколом адреналина, ледяным душем. Я ненавидела доктора, который лишал меня этих средств, но к которому я бежала, не имея больше ни грамма воздуха в легких, ни капли крови в венах, ни одного мускула, никакой духовной силы, ничего, кроме инстинкта, быстро-быстро несущего мои кости и их облачение в самый конец глухого переулка.
Говорить, говорить, говорить, говорить.
«Говорите, говорите все, что вам приходит в голову, старайтесь ничего не выбирать, не раздумывать, не пытайтесь приводить фразы в порядок. Все имеет значение, каждое слово».
Это было единственное лекарство, которое он мне давал, и я пичкала себя им. Возможно, именно это и было оружием против внутреннего Нечто: эта словесная масса, этот словесный поток, этот словесный водоворот, этот словесный ураган! Слова передавали неуверенность, страх, непонимание, строгость, силу воли, порядок, закон, дисциплину, а также нежность, мягкость, любовь, тепло, свободу.
Слова были, как пазлы, подбирая которые я восстанавливала ясный образ маленькой девочки, сидящей в очень правильной позе за большим столом, руки по обе стороны тарелки, с выпрямленной спиной, которая не касалась спинки стула, одна перед усатым господином, который, улыбаясь, протягивал ей какой-то фрукт. Хрустальные солонки с серебряными крышечками, севрский сервиз, звонок, подвешенный к люстре, где на шарике из розового мрамора Коломбина и Пьеро ожидали, что их заставят обняться, и тогда в глубине дома раздастся звон колокольчика.
Слова заставляли меня вновь переживать эту сцену. Я снова была маленькой девочкой. Потом, когда образ исчезал, я, становясь опять тридцатилетней женщиной, спрашивала себя, откуда эта строгая поза, эти руки, сжимающие скатерть, эта прямая спина? Откуда эта неприязнь, это смущение в присутствии отца? Кто внушил мне все это и зачем? Я находилась на кушетке, с крепко сомкнутыми веками, стараясь еще немного удержать ту девочку. Я была одновременно и ею, и в то же время собой. И все становилось понятно. Я начинала видеть четко очерченные контуры властвования матери. Чтобы найти себя, надо было найти ее, разоблачить, окунуться в тайны семьи и моего класса.
Я закрывала глаза и была маленькой девочкой, лежащей на своей кровати, гладко застелено белье, на стене у изголовья распятие. Я видела кукол, расставленных по росту. В камине угасало пламя, порождая в комнате будто сверкание жерла вулкана и рассеивая тени. Мой взгляд был направлен на закрытую дверь.
Я ждала свою мать. Я боролась со сном, чтобы не пропустить момент ее появления. Я была послушной. «Если не будешь послушной, я не приду сказать тебе „спокойной ночи“».
Я начала говорить о матери и не останавливалась больше до самого конца своего анализа.
На протяжении долгих лет я окуналась в нее, как в темную пропасть. Так я познакомилась с женщиной, которую она хотела из меня сделать. Я должна была день за днем принимать то упорство, с которым она создавала совершенное, по ее мнению, существо. Пришлось оценить силу воли, с которой она деформировала мое тело и мой разум, чтобы заставить их идти по пути, избранному ею. Именно между той женщиной, которую она хотела создать, и мной водворилось внутреннее Нечто. Моя мать сбила меня с моего пути, и эта работа была так хорошо, так скрупулезно проделана, что я этого не осознавала, и не отдавала себе в этом отчета.
Сейчас, вспоминая о своей матери, я понимаю, что в детстве и юности любила ее до умопомрачения, потом ненавидела и в конечном итоге покинула ее по своей воле, незадолго до ее смерти, которая, кстати, поставила финальную точку в моем анализе.
Теплые ночи юности, когда я не спала. Когда, после долгого переворачивания в кровати с боку на бок, чтения до того, что переставала видеть, я вставала и не знала, что я ищу. Я бродила по просторной, погруженной в сон квартире, по коридору в форме буквы U; одно из ответвлений этого U шло вдоль комнат, основание выходило на гостиную, другое ответвление, проходя через столовую, вело на кухню. Я так хорошо все это знала, что мне не нужен был свет. Кстати, мне всегда нравилось ходить в темноте, когда тьма и тайна соединялись с тревожным возбуждением, которое дети иногда испытывают, но не могут ни распознать, ни тем более выразить. Вся моя жизнь была впереди, вся та жизнь, которой я так жаждала и которая так меня пугала!
В этих передвижениях на ощупь, когда я миновала первый поворот коридора, мне часто случалось вырваться из одиночества с помощью далекого света, который отбрасывал на стекла дверей гостиной красные и золотистые отблески. Один из этих отблесков неправильной формы из-за дефекта одного окошка округлялся в форме глаза, искажая чистую прозрачность стекла. Эти мерцания свидетельствовали о том, что мать была там. Я продвигалась вперед быстрее и спокойнее. Доходила до прихожей с дверью, ведущей на черный ход. Останавливалась на границе темноты. В конце коридора, залитая светом, тем более ярким, чем глубже был мрак, в котором находилась я, стояла она с большим стаканом вина в руке. Стояла неподвижно, печально и умиротворенно, смотрела вдаль, очень далеко. Иногда она пила большими глотками, закрыв глаза. Мне казалось, что это доставляет ей удовольствие. Выпив стакан до дна, она заходила в полутемную кухню, открывала холодильник, освещающий ее в несколько хмельном состоянии, вынимала бутылку, наполняла стакан, затем выключала свет и на ощупь направлялась в свою комнату, держа подкрепляющую жидкость в руке. Она закрывала дверь на ключ. Я знала, что больше она не шелохнется до следующего утра.