Книга Почему Бразилия? - Кристин Анго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты спрашиваешь еще и о «zum». Это слитная форма — такие есть во многих языках — словосочетания «zu dem». Так же и во французском говорят «аu» вместо «à lе» и «du» вместо «de le». В немецком языке основные слитные формы — это zum от zu dem, zur от zu der, am от an dem, im от in dem, ins от in das. Они употребляются чаще, чем неслитные, а иногда вообще обязательны.
Есть и другие, менее распространенные слитные формы, например: vorm вместо vor dem.
Теперь, как узнать род существительного в немецком? Существуют очень полезные правила, обычно их можно найти в конце учебника по грамматике. Кстати, тебе нужна немецкая грамматика, английская и т. д. У тебя есть? Я тебе привезу один немецкий учебник, он прекрасный и очень простой.
Ты пишешь о Мольере и немного жалуешься: опять Мольер! Я тебя понимаю, но когда видишь, насколько посредственны современные комедии, то, честно говоря, невольно радуешься, что существует Мольер!
Теперь пару слов об «этом идиоте Помпиду». Ну да, мама платит огромные налоги, и твое возмущение понятно. Но знаешь ли ты, сколько зарабатывают африканцы? Гражданин Кот-дʼИвуара, одной из самых богатых стран Африки, зарабатывает в среднем 2 тысячи франков в год, то есть 180 франков в месяц. Как в такой ситуации возвращать долги? Да и есть ли вообще какие-то долги? Мы очень скоро еще поговорим об этом и о многих других вещах, потому что я по-прежнему собираюсь приехать в Шатору 16 декабря, а может, и 15-го, если получится. Пока не могу точно определить дату.
Люблю тебя всем сердцем.
В своей «Безумной любви» Бретон говорит, что люди по глупости разочаровываются в любви, что он тоже терял в нее веру, что мы живем, подчинившись мысли, будто любовь у нас всегда позади, а не впереди. И главное, мы в конце концов соглашаемся, что любовь со всей ее чистотой и ясностью — не для нас. Мы тянем за собой лживые воспоминания и готовы оправдывать их даже первородным грехом, лишь бы не признавать собственную вину. И однако, для каждого из нас обещание, таящееся в любом следующем мгновении, содержит в скрытом виде все тайны жизни, которые однажды откроются в другом существе. Как-то днем я спросила Пьера, нравится ли ему быть влюбленным, он мне ответил, что нет, и я с ним согласилась. Я была разочарована. Мне не удавалось писать. Только это имело значение, только моя неспособность, постоянно напоминавшая о себе, и выносить это и дальше было невозможно. По утрам я впадала в такую панику из-за невозможности ничего придумать, что, едва проснувшись, включала компьютер. Дождь шел каждый день. Не прекращался и ночью, длился и длился непрерывно, это было некое постоянное внешнее явление, неотъемлемо присущее самому городу. Он не прекратится и в будущем году. Люди говорили, что такого не случалось уже сто лет, но Фредерик, который родом из Ниццы и которого я встретила, когда жила там, сказал мне, что это неправда и в прошлом году было то же самое. Каждое утро я вставала, видела дождь, сразу представляла себе, какой денек мне предстоит, и уже за завтраком говорила Пьеру, что вернусь в Монпелье. Это изматывало его. Ведь он впервые жил вместе с кем-то, а тут я собиралась уехать из-за дождя. Тогда как ему казалось, что он делает максимум возможного. Он не давал мне счастья и сам не был счастлив. Он не понимал, что еще может сделать. Несколько раз я ездила в Монпелье, неизменно подумывая о том, чтобы снять дом, куда он будет приезжать на выходные или каждые две недели. Я должна была выбраться из этой ситуации. Встреча, на которую я уже и не надеялась, постепенно превращалась в кошмар, виновата была не только погода — за нее просто все цеплялось. Я не обманывалась — погода лишь оправдание. Возможно, я ошиблась, поскольку боялась остаться одна, может, я не люблю этого человека, которому отдалась вся без остатка. Перспектива одиночества больше не пугала меня, но и тут я не обманывалась: может, стоит ему уйти, и я сразу же пойму, что люблю его. Когда мы занимались любовью, никаких сомнений не было. В общем, я больше ничего не понимала. Возможно, причиной всему — неспособность писать. И двух дней не проходило, а у меня уже менялось мнение. Я не знала, что отвечать тем, кто спрашивал, как у меня дела. Один из друзей Пьера однажды позвонил, чтобы сказать: надо было спросить у меня, уж мне-то известно, что жить с Пьером Луи — невозможно. А Пьер говорил, что Филипп — тот, кто это сказал, — еще хуже, чем он сам, потому что жил в одиночестве сорок пять лет подряд и вообще он сумасшедший. С ним невозможно работать. Единственный показатель, имеющий для Пьера значение.
Я больше не могла. У меня случались разные периоды. Однажды, в самом разгаре зимы, я была на таком пределе, что даже попросила совета у Поля Очаковски. Описала ему свое состояние. Мне не пришлось слишком много объяснять, он и так все быстро понял. С его точки зрения, я стала жертвой — после выхода «Покинуть город» — коллективной мести прессы, которая продемонстрировала беспрецедентную ярость, и поэтому, считал он, я должна терпеливо выстраивать оборону заново: я повержена и не могу подняться в одну минуту — ничего удивительного. Он полагал, что книги, которые я написала — «Инцест» и «Покинуть город», — заставили меня исчерпать все мои глубинные, потаенные ресурсы и последовавшее за этим изнеможение, особенно в сочетании с разразившейся коллективной местью, могло продолжаться долго, бог знает насколько долго. Он привел мне в пример Луи-Рене Дефоре,[38] который после смерти дочери не мог писать в течение десяти лет, упомянул Эмманюэля Каррера,[39] который, перед тем как написать «Изверга», катался у себя дома по полу от боли, страдая из-за того, что ничего не получается. Я ответила, что сейчас как раз в таком состоянии. Именно в таком. К тому же умер мой отец, и полностью поменялась ситуация, и город, и эмоциональная ситуация, в общем, всё. Он считал, что существует единственное решение: я должна запретить себе включать компьютер, заставлять себя не писать, сдерживаться, вынудить себя остановиться и считать это — запрещение, прекращение, остановку — работой, если нужно. Он сказал: посмотрим, сколько вы продержитесь, может, не больше двух недель, возможно, это будет ужасно. Но, мне кажется, это единственное, что вы можете сделать. Он рассказал о Роже Лапорте.[40] Я не могла поговорить даже с собственным издателем, мы оба, конечно, страдали из-за провала последней книги, и в глубине души я, наверное, обижалась на его отсутствие в тот день, у Ардиссона. Я испытывала потребность затаиться на какое-то время. У меня было три-четыре отличных дня, я не писала и смотрела на компьютер с презрением, он был выключен. Поль сказал: у вас сейчас не та сила и ярость, не нужно вам сражаться с романом, вы всегда будете писать с яростью, но та, что одолевает вас сейчас, не годится, вам нужно подождать, пока восстановится плодородный слой, безжалостно искалеченный вашими врагами. Никто не знает, сколько времени понадобится для этого, возможно, очень много. Что же касается человека, который с вами живет, он прочел вашу книгу и знает, что главное для вас — писать и что ему не удастся защищать свою личную жизнь до бесконечности. В эти три-четыре дня я вставала, шла на кухню, готовила для всех завтрак, они уходили, я занималась какой-то ерундой и получала от этого удовольствие, делала что-то по дому. Распорядок дня. Я встаю. Притворяюсь, будто и не думаю садиться писать. Завтракаю, готовлю завтрак для Леоноры — восемь утра, она уходит в школу — половина девятого. Пьер уходит на работу — восемь сорок пять или девять часов. Остаюсь одна. Какое-то время я придерживалась стратегии, заключавшейся в том, чтобы не писать, даже не пытаться, то есть все усилия прилагались к тому, чтобы удержать себя. Я придумывала себе занятия на кухне. Посудомоечная машина сломалась, и я сама мыла посуду. Ту, что осталась с вечера, и утреннюю, вытирала ее, ставила на место. Убирала со стола, протирала плитку. Потом уходила из кухни, говоря себе: сегодня все хорошо, сегодня будет удачный день, я чувствую, что совсем не хочу писать, день пройдет замечательно, может, я даже выйду из дома, может, даже погуляю, или отправлюсь за покупками, или так просто поброжу. Принимала душ. Одевалась, к тому времени удавалось дотянуть до десяти или одиннадцати часов. Садилась почитать. Как вдруг в голову приходила какая-нибудь идея, или фраза, пока я шла из одной комнаты в другую. Если попробовать, думала я, ничего не случится. Включала компьютер. Записывала то, что пришло в голову, и ничего не выходило. И тогда оказывалось, что все, слишком поздно, я уже попалась, с этого момента так оно и будет тянуться весь день. Кончено, полный провал. Через какое-то время, выполняя данное себе обещание, я выключала компьютер. Возвращалась к чтению или собиралась выйти на улицу. Но нет, теперь уже весь день так и пройдет — с осознанием провальности стратегии, в которую я ввязалась. Квартира постепенно превращалась в могилу. Я по-прежнему не могла заставить себя сделать некоторые вещи, например подписать акт о разделе наследства моего отца, со всеми его несправедливостями; я смотрела на компьютер свысока и садилась читать. Мой отец за свою жизнь заработал огромное состояние, к тому же многие поколения его семьи принадлежали к буржуазии, — а я должна была унаследовать всего сто тысяч франков. Так продолжалось примерно три дня. После чего я снова стала садиться за компьютер, но все, что я делала, по-прежнему оставалось неинтересным, совсем никаким. Я переживала длительный период бессилия. Однажды я обедала с Элен в кафе «Флор», туда вошел Марк Вейцман,[41] подсел к нам за столик, спросил, что у меня нового и, в частности, работаю ли я сейчас. В Париже этот вопрос задают часто. Потому что все они пишут, все они работают, — люди из той среды, в которой я вращаюсь. Я сказала ему, что уничтожаю все написанное. Он не мог понять: я говорила с удивившей его резкостью. Обсуждая это, я неожиданно завелась. Что шло сильно вразрез с привычным тоном беседы. Он сказал: тебе просто нужно найти интересующий тебя сюжет и взяться за него. Но я ему тут же, не задумываясь, ответила, что меня ничего не интересует, в том-то и проблема. Я сажусь за компьютер каждый день, могу написать за утро десять страниц, а назавтра это меня больше не интересует, — вот что страшно. Это просто беда, худшие моменты писательского труда, самая скверная из всех стадий. Ты стараешься что-то найти, но в шахте нет больше золота, вот что ты ощущаешь, и это ужасно — месяцами жить в такой шахте. Он явно испытывал замешательство — как можно ничем не интересоваться, — похоже, это было выше его понимания.