Книга Воскрешение Перуна. К реконструкции восточнославянского язычества - Лев Клейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Иванов и Топоров игнорировали эти трудности и включили Велеса/Волоса в «основной миф» как главного врага Громовержца.
Громовержцу авторы сконструировали супругу (в славянской мифологии нашлись женские персонажи, связь их с Громовержцем разыскана через косвенные зацепки, а имя супруги остается невыявленным, считается, что, может быть, это Макошь). Ее заставили изменить мужу с его врагом. От этого адюльтера родились дети, громовержец их не любит и наказывает и т. д. В игру втянуты многие мифические персонажи, священные животные и растения (у каждого нашлись какие-то намеки на роль в этой игре). Изучение мифов незаметно переросло в мифотворчество.
Содержание реконструированного мифа детально излагают последовательницы обоих мэтров Т. Н. Судник и Т. В. Цивьян (1978): 1) свадьба Громовержца, 2) его поединок с противником-Змеем и победа, 3) измена жены с тем же противником и ее изгнание к нему, 4) наказание — поражение детей молнией, 5) воскрешение младшего сына, единственного, который оказался «настоящим» и который получает власть над временами года...
В поддержку этой схемы Ивановым и Топоровым, а также их учениками, последователями и подражателями (Kuliših 1979; Katičič 1988 и др.) нагромождено огромное количество наблюдений, соображений и аргументов очень разной пробы. Счастливые идеи и свежие сопоставления смешаны с натяжками, декларативностью, просто заумью и несерьезной игрой словами. Вместо строгой логики зачастую лишь многозначительные намеки, вместо веских и упорядоченных аргументов — тонкая и неразборчивая вязь косвенных выводов, длинные цепочки с перескакиванием через слабые звенья. В методике этих авторов очень разработаны приемы увязки и подстановки, приемы обхода трудностей, и не отработаны средства проверки, контроля, сортировки и ограничения. Требования этой необходимой самокритики ослаблены.
Из французского структурализма, сформированного Леви- Строссом, создатели этой концепции заимствовали методы сопоставления, облегчающие увязку довольно далеких друг от друга мотивов. Так, подобно Леви-Строссу, они предположили, что мотивы эти могли переживать инверсию (перестановку персонажей и деталей), смешение, транспозицию (перенос на другой материал и в другую среду), разнообразные трансформации. Эти предпосылки исследования Иванов и Топоров изложили в статье «Инвариант и трансформация в мифологических и фольклорных текстах» (1975), а затем с энтузиазмом развила их ученица Т. В. Цивьян (1977: 172— 175). Разумеется, в итоге надо принять, что мифы и обряды варьируют чрезвычайно широко и производные могут в конечном счете отходить очень далеко от первоначальных, оставаясь все же родственными и подлежащими увязке. Работать с такими предпосылками чрезвычайно увлекательно.
Но при такой методике, приложенной к фрагментированному, искаженному и перепутанному материалу, каковы пережитки язычества, авторы с ярким талантом и великолепной эрудицией (а Иванов и Топоров именно таковы) могут, конечно, связать все со всем и вывести все, что угодно. Крупный фольклорист, друг Иванова, говорил мне: «Я восхищаюсь изобретательностью и эрудицией Комы (кличка В. В. Иванова среди друзей), считаю его гениальным, но не верю ни единому его слову». Это, конечно, преувеличение, bon mot, но оно характеризует отношение серьезных исследователей к мифологической концепции Иванова и Топорова. Пришедшая этим исследователям в голову блестящая идея была без строгой проверки и сколько-нибудь надежного обоснования — лишь по ряду аналогий и косвенных поддержек — развернута в концепцию, развита в ряде работ, многократно повторена в разных ракурсах, разработана в деталях, обросла боковыми ходами и производными идеями.
Теперь нужно проделать немалую работу, чтобы высвободить из-под этого нагромождения то, на что можно было бы опереться с доверием. Возможно, что таких выводов окажется больше, чем видно сразу, но вряд ли они могут сложиться в ту систему, которую с таким рвением провозглашали Иванов и Топоров и так некритически приняли многие молодые слависты.
Пока же — что можно извлечь из их трудов по интересующему нас вопросу, с необходимыми оговорками?
В индоарийской мифологии существовал миф о победе Громовержца над змеем Ахи; скандинавский громовержец Тор сражается со змеем преисподней Мидгардом и бьет его боевым топором Мьолниром; сирийский грек Иоанн Дамаскин в VIII в. передает миф о громовержце, преследующем дракона; у белорусов есть сказки о змеях, прячущихся от ударов «пяруна» (грома). Какой-то миф этого рода существовал в древней индоевропейской мифологии, хотя вряд ли этот миф был «Основным» в мифологии, и не обязательно борьба шла за за скот или воду. Мачинский (1981: 168) отмечал, что мотив змееборчества «вряд ли был «основным мифом» славянской мифологии. Образ змея (змеи) в славянской традиции не воспринимался изначально как безусловно отрицательный, и мотив «змея-предка», «змея-помощника» не уступал по значению мотиву «змееборчества».
У славян Громовержец по имени то Перун, то Илья-пророк гоняет чертей, но вражда последних со змеями косвенная — через причастность их к преисподней.
Такой специалист, как В. В. Седов, писал (1970: 177): «В славянской языческой мифологии культ змеи неизвестен». Но ряд исследователей зафиксировали у литовцев и белорусов поверья, согласно которым домовик, домовой, имел облик змеи. У литовцев уж жил в каждой избе, у белорусов гад носил титул «гаспадарчыка» (хозяйчика) хаты. Так что культ змеи существовал (Рассадзш 1997). Правда, почитание змей и поверья об их способности высасывать молоко из вымени у коров еще не говорят о существовании образа Змея в мифологии.
Ближе к этому существовавшие у ряда индоевропейских народов поверья о Змеином царе, Змеиной царице. Судя по волшебным сказкам, в славянском фольклоре и, возможно, в мифологии был Змей и был Змееборец (Блаватский 1978) как важный прототип героя (например, Св. Георгия), но этот герой — не громовержец, и его родство с громовержцем более чем сомнительно. Славянский Громовержец, возможно, и выступал змееборцем, но кто из мифических героев не выступал в этой роли?
Еще любопытнее, что славянский громовержец сам выступает Змеем. Именно таков он в Македонии: там есть миф про крылатого Змея, который жил на Перун-Планине (равнине), провозглашал себя царем этой местности и воевал с другим змеем, с бычьей головой, по имени Теле паша, жившим в Добром Поле. Борьба между ними, обращенными в облака, протекала на небе и имела следствием громы, молнии и град, пока второй змей не бежал. Ясно, что первый Змей и есть сам Перун (Чаусидис 1994: 438—439).
В южнославянских землях вообще было распространено поверье о громе и молнии от борьбы змея с халой (чудовищем, насылающим ветер с дождем и градом). Змей — охранитель урожая, а хала — похититель. Змей наносит ей удары, а она укрывается между деревьями. Змей влюбляется в обычных женщин, и они рождают от него детей, на вид обычных, но с маленькими крылышками. Такому ребенку надо всем селом за один день соткать полотно и сшить из него рубашку, иначе он не вырастет Змеем и село лишится покровителя (в России такое изготовленное за один день изделие называли обыденным и тоже верили, что оно обладает магической силой: ведь непрерывная интенсивная святая работа не оставляла интервала для проникновения нечистой силы). При наступлении бури Змей засыпает, потому что душа его улетает сражаться с халой. Нельзя будить его в это время и переносить в другое место: по возвращении душа может не найти свое тело, и оно умрет (Иванов 1904: 30-31). К роли громовержца здесь тоже ближе Змей, чем хала.