Книга Джаз - Илья Бояшов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что же сделалось с Кривовым? Где закончил он дни свои?
Ах, уж это философское где!
Постоянно прибегая к сакраментальному, любопытному, въедливому, то и дело всплывающему где, я вот о чем вспоминаю: в романе Набокова «Пнин», лирическом, словно лес в октябре, среди прочих пересыпанных метафорами автобиографических вставок есть одна весьма любопытная – автор выкатил момент своего сгоревшего прошлого. Речь идет о простой соринке в санкт-петербургском детстве. Чтобы избавиться от частицы, занесенной в глаз ветром с Невы, В. В. посетил офтальмолога, тот вытащил инструмент, вынул, дунул – и виновница неприятностей навсегда растворилась в пространстве. Поведав о происшествии, утонченный любитель бабочек вдруг хватанул читателя вопросом-молотом почти вселенской величины: «Интересно, где сейчас та соринка?»
Где увиденный мною в детстве (прозябание в детском саду, принудительная прогулка; не знающая садовых ножниц акация в углу песочной площадки, лохматая, пыльная, как беспризорница, под которой можно хотя бы ненадолго забыть о детсаде с его ночными горшками и жидкой гречневой кашей) ввинтившийся в память юркий серенький паучишка? На него я, сопливым трехлеткой, таращился не более двух минут, но ведь он отложился в памяти. Говорят, пауки бессмертны, значит, парень еще где-то там, в том изумительном сумраке, в восхитительной сырости, шныряет вверх-вниз по вантам в беспризорных акациевых джунглях, крошечный славный матросик, неустанный производитель лицевого кокона и зимовочного мешка, рыбак, терпеливо чинящий клейкую серебристую сеть, оклеветанный Чуковским неугомонный труженик, избавляющий мир от таких поганых грязнуль, как мухи, и от таких неискоренимых подонков, коими являются комары. Удивительно! Необъяснимо! Позабылись мельтешащие под окнами социальные революции 90-х; я не вспомню сейчас ни единого слова из речей трибунов того прогорклого времени; никакая реакция мозга не воскресит в моей памяти ни единого человека из миллионных масс, запечатавших собою тогдашние улицы (баррикады, шахтерские каски – все давным-давно расплылось и разъехалось, как Невский проспект в глазах сильно принявшего на грудь завсегдатая питерской рюмочной), но готов хоть сейчас изобразить узор этой славной мохнатой спинки, влажные глазки-бисерины на переднем конце головогруди, мир в которых, бьюсь об заклад, был по-настоящему сказочен (до сих пор помню их поблескивание), а также крохотные хелицеры, каждая из которых, словно копейное древко наконечником, увенчивалась миниатюрным лакированным коготком.
Где ошеломляющий видом своим всех попадавшихся навстречу двуногих рыжий, как майское солнце, драный помоечный кот (впрочем, не просто драный – вдрызг расхристанный, словно перемахнувший Березину наполеоновский вольтижер), на которого наткнулся я летом 2001 года (в записной книжке дата и место встречи: 15 июля, Кронверкский проспект)? Минуты две он мотался впереди по тротуару, волоча за собой, словно поникшее знамя, пегий хвост, возможно, как раз для того, чтобы досконально – до седых ворсинок на лохматой спине, до застрявшего между когтями левой передней лапы кусочка засохшей булки, до ушей, по которым словно ножницы пробежались, до хохолка, так подходящего к его вольтижерской замызганной роже, – навсегда запечатлеться, а затем лихо урезать в сторону и осчастливить собой первую на пути подворотню.
«Где Кривов?» – восклицаю я с любопытством. Конечно, зам. председателя давно, к сожалению, мертв (см. выше мысль о старых, «хвативших лиха» большевиках). Вполне возможно, лет двадцать уже, как бюст его втиснут на Новодевичьем в ряд пирамид и бюстов подобных, в бозе почивших сановников, тенистые могилы которых покрыты летом высаженными цветами, словно островки Карибского моря. Может быть, тов. Кривова под обязательный гимн и винтовочные залпы, чем-то схожие с сухим бюрократическим треском пишущей машинки в оставленной им приемной, закатали в элитный песок рядом с аллеей, увенчанной черно-мраморной головой самого знаменитого в мире любителя кукурузы. Не исключено и обратное: тупик простонародного кладбища, ревниво охраняемый ивовыми кустами и самым верным символом забвения (при одном воспоминании о крапиве словно затхлым воздухом тянет из подвала), – туда и отъявленные бродяги не забредают после разгуляя на Троицу. Ловить там нечего – ни пластмассового стаканчика, в котором мирно уживаются водка и дождевая вода, ни рассыпанного печенья, ни дешевых, как проезд на советском трамвае, конфет – этих символов умиротворения мертвых. Что, если ковш добравшегося до кустов трудяги-трактора «Беларус» МТЗ, готовя место очередному пришельцу, уже выхватил вместе с глиной рассыпавшиеся гробовые доски (может ведь быть и такое!)? В какой тогда яме кости его обрастают изумрудным мхом?
В отличие от Шаламова и усердного Авербаха, подобно бесчисленным Петровым, Ивановым, Сидоровым, мельком отметился тов. Кривов даже не в славящихся своей скупостью сводках Информбюро, не на газетной страничке, а в сугубо частном письме, хотя, несомненно, в Божественной Партитуре записана память о Я. Д. Есть, есть там связанная с Кривовым хотя бы и одна одинокая нота – и эта нота здесь прозвучала. Та к что мир праху повелителя комнат, хозяина благословенной печати с гербом, открывающей двери просторных (и не очень) квартир на Остоженке или в Столешниковом. Если и не заимел коммунист в перерывах между партийными чистками благодарных детей, раз в году смыкающих дружный круг на могиле отца; если, подобно Шаламову, и рухнул он в ту самую ницшеанскую пропасть, каковой для атеиста является смерть, одиноким жильцом казенного дома; если где-нибудь в 90-х на скорую руку в халтурно обструганном ящике и закопали его в медвежьем углу Троекуровского расстроенные, что нечего взять с работы, джентльмены в ватниках, он все-таки не оставлен, не забыт, как не забыто ничто: ибо каждое стенание иерусалимского нищего, каждую птичью трель Шервудского леса, каждый выстрел советских гаубиц в дымном весеннем Берлине запечатлел Джазмен на нотной своей бумаге.
Теперь об эбеновой Африке, об Африке-саже, об Африке, у которой от голода выпучены глаза. Увы, Африка всегда на отшибе. Этот огромный кусок земного торта, увенчанный кремовым завитком Килиманджаро, политый глазурью джунглей; словно марципаном, украшенный леопардами, львами, жирафами, антилопами-гну, слонами, зулусами, бушменами, пигмеями и прочей экзотикой; кусок, на котором вдавленной ягодой голубеет Виктория и по которому тянется не менее голубая нитка Нила, для «мировых новостей» неаппетитен. У Африки слишком рахитичный живот, слишком костлявое тело. Африка – кликуша на паперти, безродная приживалка, к любому встречному она тянет свою нищенскую ладонь. Африка есть бездна, в которую мы не очень любим заглядывать. Именно поэтому я, равнодушный к ее бедам точно так же, как равнодушен к российским горестям среднестатистический американец, мельком пролистывая те места Партитуры, в которых Джазмен запечатлел африканскую часть композиции, лишь констатировал факты, сухие, словно армейские галеты: «9 октября артиллерия правительственных войск Нигерии обстреляла восточнонигерийский город Онича» («Известия» за 10 октября 1967 года).
Не сомневаюсь: человек десять, не более, в моей стране помнят ту периферийную войну. Уверен, это те самые профессора в пиджачках с обязательными заплатками на локтях. Они готовы просветить своих немногочисленных студентов, поведав, откуда на западном берегу реки Нигер 9 октября 1967 года взялись правительственные войска. Они часами могут рассказывать записавшимся на семинары одиноким слушателям о народе игбо (приверженцы христианства) и йоруба (в деревнях и городах, где прозябает это не менее крепкое племя, свои суровые корни пустил ислам), которые ножами, топорами и безотказными автоматами Калашникова подобно самым усердным закройщикам делили в 60-х разбухшую от нефти страну. В ход шло все: упомянутые ножи, престарелые самолеты (умельцы создавали из пассажирских «фоккеров» и транспортных «доувов» вполне сносные бомбардировщики), обрезки труб (их начиняли тротилом), оружейный франко-английский хлам, а также советские МиГи-17 и не менее добротные Илы. Несмотря на все старания прессы заинтересовать «золотой миллиард» нигерийской проблемой (освещение тех событий было ярким, словно фонари на Пикадилли), обыватель, прикорнувший на диване с хрустящими «Гардиан» или «Нью-Йорк таймс», отмахивался от Африки, как от туманности Конская Голова, такой же до чертиков бесполезной, готовый, подобно акуле, глотать целыми кусками только голливудские сплетни и новости от Доу-Джонса. Впрочем, обыватель советский в своем нелюбопытстве к нищему континенту мало чем от него отличался. Оборванцы, азартно гоняющие друг друга по нефтеносным полям, вызывали оживление разве что у Вандербильтов (ни у кого так не разыгрывается аппетит от запаха «черного золота», как у этой славной семейки) и помешанных на мировой революции кремлевских старцев – их связи с «нигерийскими правительственными войсками» (уже упомянутые МиГи, а также ящики, набитые АК и артиллерийские системы) на годы вперед обеспечили советских детей какао-бобами. Пока ни о чем не подозревающие советские ребятишки лопали шоколад, автоматы и такой союзник пулям, как голод, убрали с поверхности планеты два миллиона жителей, которых угораздило появиться на свет в том проклятом месте, каким являлись тогда берега Нигера.