Книга Париж 100 лет спустя - Жюль Верн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То есть как это — обойдемся? — возразил Кенсоннас. — Неужели ты думаешь, что я приглашу друзей на обед, если не могу усадить их за стол?
— Но я не вижу… — начал было Мишель, тщетно оглядываясь вокруг себя.
В комнате, действительно, не было ни стола, ни кровати, ни шкафа, ни комода, ни стула; никакой мебели, зато солидных размеров фортепьяно.
— Ты не видишь, — прервал друга Кенсоннас. — Ты что же, забываешь о промышленности, нашей доброй матери, и о механике, столь же доброй дочери? Вот тебе искомый стол.
С этими словами хозяин подошел к фортепьяно, нажал на кнопку, и оттуда прямо-таки выскочил стол со скамьями, за которым свободно могли усесться трое сотрапезников.
— Как остроумно! — воскликнул Мишель.
— К этому неизбежно должно было прийти, — пояснил музыкант, — поскольку крохотные размеры квартир не позволяют более обзаводиться мебелью разного предназначения. Посмотри на сей сложный инструмент, произведенный «Объединенными компаниями Эрар и Жансельм», он заменяет все и вся и не загромождает комнату, а фортепьяно, поверь мне, от того хуже не стало.
В этот момент у двери позвонили. Кенсоннас объявил о приходе своего друга Жака Обанэ, служащего Генеральной компании морских рудников. Мишель и Жак были представлены друг другу без излишних церемоний.
Красивый молодой человек лет двадцати пяти, Жак Обанэ был весьма близок с Кенсонна-сом; как и пианист, он не нашел своего места в обществе. Мишель не знал, какого рода работу приходилось выполнять служащим Компании морских рудников, но аппетит Жак оттуда вынес прямо волчий.
К счастью, обед был готов, и трое молодых людей набросились на него. Когда прошли первые мгновения этой беспощадной борьбы со съестным и куски начали исчезать с меньшей скоростью, мало-помалу сквозь жующие челюсти стали пробиваться слова.
— Мой дорогой Жак, — сказал Кенсоннас, — представляя тебе Мишеля Дюфренуа, я хотел познакомить тебя с молодым человеком «из наших», одним из тех бедолаг, в способностях которых не нуждается наше общество, одним из тех бесполезных ртов, на которые вешают замок, чтобы не кормить их.
— А, так месье Дюфренуа — мечтатель! — заметил Жак.
— Поэт, друг мой! И я спрашиваю тебя: зачем пришел он в наш мир, где первая обязанность человека — зарабатывать деньги?
— Действительно, — подхватил Жак, — он ошибся планетой.
— Друзья мои, — вставил Мишель, — ваши слова не очень-то обнадеживают, но я делаю скидку на страсть к преувеличению.
— Посмотри на это милое дитя, — продолжил Кенсоннас, — он надеется, он сочиняет, он восторгается хорошими книгами, и теперь, когда больше не читают ни Гюго, ни Ламартина, ни Мюссе, он еще рассчитывает, что будут читать его! Несчастный, разве ты изобрел утилитарную поэзию, литературу, которая заменила бы водяной пар или тормоз мгновенной остановки? Нет? Так нажми же на свой тормоз, сын мой! Если ты не сможешь поведать нечто удивительное, кто станет тебя слушать? Искусство в наши дни возможно, только если оно преподносится с помощью какого-нибудь трюка. Сейчас Гюго читал бы свои «Восточные мотивы», совершая кульбиты на цирковых лошадях, а Ламартин декламировал бы «Гармонии», вися вниз головой на трапеции.
— Ну уж, — подскочил Мишель.
— Спокойно, дитя, — удержал его пианист, — спроси у Жака, прав ли я.
— Сто раз прав! — подтвердил Жак. — Нынешний мир — лишь один большой рынок, огромная ярмарка, и его приходится развлекать балаганными фокусами.
— Бедный Мишель, — вздохнул Кенсоннас, — приз за латинское стихосложение, должно быть, вскружил ему голову!
— Что ты хочешь доказать? — спросил юноша.
— Ничего, сын мой, в конечном счете ты следуешь своему предназначению. Ты — великий поэт! Я читал твои произведения, позволь мне только сказать, что они не отвечают вкусам века.
— То есть как?
— Да так! Ты берешь поэтические сюжеты, а для поэзии нынешнего времени это — заблуждение. Ты воспеваешь луга, долины, облака, звезды, любовь, все, что относится к прошлому, а теперь никому не нужно.
— Но о чем же тогда писать? — спросил Мишель.
— В стихах надо славить чудеса промышленности!
— Никогда! — вскричал Мишель.
— Он это хорошо сказал, — заметил Жак.
— Послушай, — настаивал Кенсоннас, — знаешь ли ты оду, получившую месяц тому назад премию сорока де Бройлей, заполонивших Академию?[31]
— Нет.
— Так слушай и учись! Вот две последние строфы:[32]
По трубе раскаленной гиганта-котла
Льется сжигающий пламень угля.
Нет равных сверхжаркому монстру верзил!
Дрожит оболочка, машина ревет
И, паром наполнившись, мощь выдает
Восьмидесяти лошадиных сил.
Но велит машинист рычагу тяжеленному
Заслонки открыть, и по цилиндру толстенному
Гонит поршень двойной, извергающий стон!
Буксуют колеса! Взмыла скорость на диво!
Свисток оглушает!.. Салют локомотиву
Системы Крэмптон!
— Какой ужас! — вскричал Мишель.
— Отлично зарифмовано, — заметил Жак.
— Так вот, сын мой, — безжалостно продолжал Кенсоннас, — дай же Бог, чтобы тебе не пришлось зарабатывать на жизнь своим талантом. Бери пример с нас: мы в ожидании лучших дней принимаем действительность как неизбежное.
— А что, — спросил Мишель, — месье Жак также вынужден заниматься каким-нибудь омерзительным ремеслом?
— Жак работает экспедитором в одной промышленной компании, — пояснил Кенсоннас, — что, к его великому сожалению, вовсе не означает, что он участвует в каких-либо экспедициях.
— Что он хочет этим сказать? — спросил Мишель.
— Он хочет сказать, — ответил Жак, — что я желал бы быть солдатом.
— Солдатом? — воскликнул, удивляясь, юноша.
— Да, солдатом! Это прекрасное ремесло, которым еще пятьдесят лет назад можно было достойно зарабатывать на жизнь.
— Если только не потерять ее столь же достойно, — заметил Кенсоннас. — Но все равно, этот путь закрыт, поскольку армии больше нет — разве только что податься в жандармы? В иную эпоху Жак поступил бы в Военное училище или пошел бы служить по контракту и тогда, побеждая и терпя поражения, стал бы генералом, как Тюренн, или же императором, как Бонапарт. Однако, мой храбрый боец, теперь от этого приходится отказаться.