Книга Сибирский редактор - Антон Нечаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В моем становлении как писателя поучаствовал прежде всего классик испанской литературы Кнут Педерсен… Нет, не то. Надоели карлики из прошлого недостолетия. Может, цитатами девку запутать, зашифровать какую-нибудь хрень, пусть сама допирает, кто меня как писателя «становил».
Не отрежь себе дедушка письку и не повесься, стал бы я бумагу корябать своими творениями? Как не отказываешься от прошлого, но это тот хвост, который невозможно отбросить. А ведь я совсем не знал деда. Этот псих совершил свою психоакцию за год до моего рождения в июле 1969 года, самый расцвет совдепа, разверстые ворота в застой. ГЭСы липли к рекам, губя их и попирая, заводы пыхтели, вовсю выпуская танки и химоружие под видом товаров народного потребления. Дед, будучи корреспондентом самой главной столичной партийной газеты, ездил по региону от Карского моря до Саян, воспевая стройки и жизнь народа, таежную природу и партийных вождей. В портах его ждали гостеприимные теплоходы, комфортабельные каюты, в поездах – купе СВ класса, дома по специальной линии связь с главной газетой, крайкомовская «волга» по первому требованию.
Когда ГЭС построили, и Енисей перестал замерзать, и рыба сдохла, а какая ушла, и земли с деревнями, церквями, погостами занырнули под воду, дед плакал навзрыд, не скрываясь и не стыдясь. И тут же бежал к письменному столу китайского производства записывать очередное творение, восхваляющее все дела и замыслы партии (порою и перебарщивал: сочинил, к примеру, оду на поворот сибирских рек в Среднюю Азию, в расчете получить за это произведение очередной сверкающий орден, но от такого безумного проекта даже безголовое коммунистическое руководство спустя время беспомощно отреклось – не потянем).
Спрашиваю у своего друга, поэта послевоенного поколения, который деда немного знал. А уж во всех писательских сплетнях и склоках друг просто умелый лоцман-абориген: ни на одну паршивую мель не наскочит.
– Скажи, Серега, ну повесился он, ладно, бывает. Но хуй-то зачем себе отрезать?
Серега затягивается беломориной и отвечает глубокомысленно:
– Антон, не суди поэта. Судить поэта мы не вправе. Кто знает, почему он так сделал? Может он так наглядно положил хуй на все дела советской власти, на нее саму? А может он отрекался от всех делов хуя?
До этого соображения я еще не додумывался. Дед, несмотря на свою крайнюю степень близорукости, был отъявленным ловеласом. Но поскольку был слеп, реагировал только на ярких блондинок в светлых, желательно голубых одеяниях. Думаю, всех ярких блондинок в крае в то время он перетрахал. Поскольку вместе со стремлением как можно больше перевести бумаги на что бы то ни было, мне от деда досталась и близорукость, в половых предпочтениях я точно такой же. Нет, быть блондинкой не обязательно, но яркой, вспыхивающей, бурлящей очень хотелось бы. И тут уже не важны возраст, внешность, одежда или ее отсутствие. Важен шум, заметность, эксцентричность. Именно по этой причине я на всех тусовках привязываюсь к самой заметной бабе нашего круга, жене Весельчака У. Периодически из-за этого у меня возникают проблемы, ибо У. (между прочим, тоже невероятный толстяк) по-кавказски ревнив, хотя по-сибирски интеллигентен. Нелька, жена его, мне уже и напрямки говорила: – Слушай, дебил, я с твоей мамой в институте училась, причем я на четвертом курсе была, она же на первом. С твоим ебливым папашей у меня был роман, а тебе до папаши далеко: ни пенисом, ни интеллектом (опять!) не вышел. Что тебе от меня надо?
Не знаю чего… Света, шума, радости, слюнных брызг… Нелька Керн… Скучно без нее болтаться в серых буднях тусовок, без ее громогласности, безапелляционности, наглости. Без нее и водка не в кайф, и другие бабы в сравнении с ней просто дешевые куклы из «Детского мира».
Хуем дед вполне мог залезть, куда не нужно. Как бы узнать куда? Столько лет уже прокатило, в свидетелях только два старых восьмидесятилетних пердуна, причем что-то знать из них только один может – некий старый писака, в последние годы уверенно пробравшийся в классики благодаря своей пробивной дочке, работающей в должности вице-премьера областного правительства и отвечающей за культуру. Фамилия этого пердуна Чмох. На похоронах деда, сидя на лавке у нас во дворе, как вспоминают очевидцы, Чмох вовсю веселился, шутил, выпивал еще до поминок. Радовался, короче.
Несколько раз я пытался с Чмохом поговорить, но судьба отводила. То на одном из мероприятий в театре Пушкина я настойчиво нарезал круги вокруг классика, то пробовал по телефону его достать. Но на моем пути к истине обязательно оказывались та же неусыпная пробивная дочка или строгая домработница. И я плюнул. Разве это мне надо? Ему скоро помирать, с дедом встречаться… Вот дед его там и спросит: покаялся ли ты, Чмох, попросил прощения у отпрысков загубленного тобой рода? Что он ответит, не мое дело. Старики пусть решают свои дела, у меня же своих довольно. Если я и Эркюль Пуаро, то крайне пассивный; мой печальнейший детектив сам по себе запутывается и распутывается.
Перед самой дедовской психоакцией в квартире прозвенел телефон, бабка, как обычно шлялась по магазинам, на ней держалось хозяйство. Дома был только мой двоюродный брат Димон, которого тетка на время взросления закинула прорасти к родителям, сама жила в Заполярье.
Дед взял трубку, долго слушал, что ему говорят, потом тихо что-то промямлил и занялся «собой» – отрезанием хуя, жаркой его на сковороде (я не упоминал об этой детали? Странно. Когда как минимум каждые полгода я слышу эту историю от совершенно посторонних и незнакомых мне лиц, зачастую не подозревающих о моей родственной связи с этим героическим самоубийцей, деталь обжарки хуя на сковороде всегда смачно присутствует. Разве что про соус еще никто не додумался ляпнуть.)
Димка рассказывал, что когда деда сняли с трубы, он издал хрюкающий звук. Хрюкнул. Димону показалось, что дед живой. Но это всего лишь остатки воздуха вышли из легких – так объяснили взрослые. Дед умер бесповоротно. Не знаю, куда он залез хуем, и как, и что он воспел своим творчеством, и доволен ли был он тем и другим. Не знаю. Но своей психоакцией он мог быть доволен. Психоакция удалась.
На похороны прикатила мать из Братска, куда она сбежала с моим непутевым отцом, дядька из Киева приехал. Тетка из Заполярья. Над гробом рыдали, убивались (прощание было в Доме писателей), а мысль свербила: «Где голова?». Ну, в смысле хуй. И забота была, чтоб усе прилично было, чтоб самоубийство не афишировать. «И Фауста ослепила забота» (Гете, «Фауст», часть лучшая, она же последняя).
Впоследствии бабке приходили письма из писательских союзов:
«Здравствуйте, Евгения Менделеевна! До нас дошли слухи, что выдающийся советский поэт ваш супруг Игнатий Дмитриевич покончил жизнь самоубийством подобно крестьянскому ренегату Есенину или буржуазной подстилке Цветаевой. Конечно, мы этим отвратительным домыслам не поверили. Но все же, поймите нас правильно, мы хотим убедиться в том, что эти слухи ложные и распускаются ни кем иным, как врагами советской власти. Хотя никаких сомнений у нас нет, мы уверены, что Игнатий Дмитриевич скончался, как верный боец идеологического фронта, гордо неся знамя советской публицистики и поэзии, на зависть недружелюбным отбросам капиталистического мира, все же подтверждение нашей уверенности лично от вас нам бы не помешало. С искренним коммунистическим приветом