Книга Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества - Майя Заболотнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай рассказал, что Варенька Богданович, – воспитанница матери, бедная сиротка, к которой она была так привязана последние годы, но которую я почти не знал, – на самом деле – ее незаконнорожденная дочь. Отец девочки – Андрей Евстафьевич Берс, медик, сын московского аптекаря, разорившегося во время войны 1812 года, который начал служить домашним доктором у моих родителей, а затем, после смерти моего отца, сделался любовником Варвары Петровны. Об этом романе я знал, хоть ко времени смерти отца мы почти не общались.
Отношения ее с Берсом были странными. Она полагала его глупцом, презирала, третировала, он же едва ли не целовал ее ноги и изображал страсть, которой от этого худосочного человека ожидать было странно.
В общем-то, одного взгляда на Вареньку было достаточно, чтобы сделать вывод о нашем родстве. Те же светлые волосы, голубые глаза, да и манера вести себя – все наше, туреневское. Но если с законными сыновьями мать была строга до жестокости, то дочь, которую ласково звала Биби, разбаловала невероятно. Повадками эта девчонка напоминала змею – ни благодарности, ни почтительности, ни хотя бы ума в ней не было вовсе. Мы с Николаем решали ее судьбу – невозможно оставить ее одну, как бы то ни было, это наша сестра, родная кровь, от которой так просто не откажешься, и нам надлежало найти того, кто позаботится о ней. Мы отправили письмо ее отцу, Андрею Берсу, который долгие годы изображал безумную любовь к матери, но он с ужасом отказался ее забирать. Этого стоило ожидать – уже довольно давно он, не в силах выносить этих странных отношений, расстался с матерью, и теперь уже был женат и если и не счастлив, то, по крайней мере, окружен заботой, уважением, да и детей успел завести порядочно, и взрослая дочь, к тому же дурно воспитанная, в его новой семье была явно не ко двору.
Я, сгорая от нетерпения, – хотелось поскорее уехать, – предложил Николаю оставить Биби у себя, но его жена Анна категорически воспротивилась этому. Влияния на жену Николай не имел никакого. С юности эта женщина, бывшая камеристка, которая тогда еще носила фамилию Шварц, отличалась скандальным и распутным поведением, умела с помощью хитрых интриг перессорить всех слуг в доме, а затем, познакомившись с Николаем, так умело изобразила страдающую невинную девушку, что он, поддавшись каким-то рыцарским чувствам, немедленно в нее влюбился.
Роман их развивался стремительно, Анна родила нескольких незаконных детей, после чего Николай, наконец, набрался духу жениться на ней. Это стало причиной его ссоры с матерью – та, страшно разгневавшись, лишила его содержания, и Анна, поняв, что больших денег в этом браке она не увидит, тут же прекратила свою игру и стала вести себя так, как было свойственно ее природе, – то есть закатывать скандалы, угрожать, манипулировать, и Николай, по-прежнему страстно в нее влюбленный – кажется, только такая любовь-страдание и была принята в нашей семье, – во всем ей подчинялся. Держа мужа под каблуком, Анна, разумеется, решала все важные вопросы в доме, и появление в их семье еще одной вздорной и скандальной девицы, такой же интриганки, как и она сама, в ее планы не входило. Она, наконец, получила наследство, ради которого пустилась в свое время в эту брачную авантюру, и теперь рассчитывала жить в свое удовольствие. Даже характер ее с появлением денег, казалось, стал мягче и женственней. Но, стоило мне заикнуться о Вареньке, как Анна вновь показала свой звериный оскал.
– Никогда! – кричала она. – Никогда эта девица не поселится с нами! Отправляйте ее в работный дом или выдайте замуж – мне все равно, а только я с ней под одной крышей жить не стану! Слышишь, Николай? Не стану!
Николай не смел возражать, и теперь у нас оставался один выход – постараться найти сестре мужа. Дело это было нелегким. Мы назначили за ней богатое приданое, но женихи в очередь выстраиваться не спешили, о характере сестрицы уже многие были наслышаны, да и происхождение ее было сомнительным, а выдать ее за авантюриста и охотника за приданым ни мне, ни Николаю не позволяла совесть.
Пока устраивали дела Биби, я жил то в Спасском, то в Москве, то в Петербурге, много работал, впервые за долгие годы не беспокоясь о деньгах, – имение приносило солидный доход. И, конечно, едва ли не ежедневно я писал своей возлюбленной во Францию – не было ни дня, чтобы я не думал о ней, не звал ее.
В Петербурге и Москве было решено сделать несколько постановок по моим произведениям – я тотчас же написал ей об этом и, придя на премьеру спектакля, шептал перед началом ее имя, веря, что это принесет мне удачу. Она была первой, кто услышал строки этих произведений, и единственной, кто знал, что было у меня на сердце, когда я писал их – так что же еще, кроме ее имени, могло вдохновить меня или сделать счастливым? С нетерпением я ждал, когда смогу вернуться к ней, а пока навещал старых друзей, с которыми, впрочем, мог говорить только о ней, о Полине, – да старался побольше работать.
Наконец, мы с братом нашли Биби жениха – не Бог весть какого, но вроде бы человека надежного и порядочного. То ли до него еще не дошли слухи о ее характере, то ли богатое приданое примирило его с трудностями, но он попросил ее руки и получил согласие. Была уже назначена дата свадьбы, и я начал понемногу готовиться к отъезду, как в один из дней мне принесли весть о смерти Гоголя.
Я хорошо знал его и был страшно опечален. Я любил его книги, восхищался ими еще в юности, к тому же был весьма дружен с ним самим, и его смерть и события, ей предшествующие, потрясли меня.
Я знал, что не могу оставить это без внимания, что я должен высказать мысли, теснившиеся у меня в голове, и в тот же вечер сел писать некролог.
«Гоголь умер! – писал я. – Какую русскую душу не потрясут эти два слова? Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит, наконец, свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, – пришла эта роковая весть! Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся как одной из слав наших! Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников… Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв».
Я полагал, что в написанных мною строках нет ничего предосудительного. Конечно, в печати не принято было вспоминать гибель на дуэли Пушкина или Лермонтова, пусть даже намеком, но то, что я придал творчеству Гоголя такое значение, немедленно вызвало бурю самых разных толков. Императору поспешили сообщить о неблагонадежном литераторе – будто бы осмелившемся нарушить указание председателя цензурного комитета, строго запретившего печатать статьи о кончине литератора Гоголя.
Шестнадцатого апреля за мной явились из полицейского управления, я следующий месяц я провел под арестом в полицейской части. Я ждал, что со дня на день это недоразумение разрешится – ведь не сделал же я ничего предосудительного! Однако власти решили, что надежнее будет держать меня под наблюдением, и я был сослан в свое имение Спасское-Лутовиново без права покидать пределы Орловской губернии. Встреча с Полиной, уже маячившая передо мной, в один миг сделалась несбыточной мечтой.