Книга Долгие сумерки путника - Абель Поссе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло несколько недель, и я обрел уверенность, что меня не стараются откормить для ритуального жертвоприношения. Я даже заметил со стороны касика некоторую симпатию. Несомненно, ему вначале было любопытно понять людей, прибывших с другого края мира, о которых в землях Карибского моря имели самые противоречивые представления, колебавшиеся между верой в возвращение бородатых цивилизованных богов — воплощения Кецалькоатля — и отношением к ним, как к нечестивым «цициминам», демонам-карликам, вышедшим из моря, способным на любое преступление, одержимым неуемной похотью, жадным грабителям, почитающим бога, когда-то осужденного на смерть на кресте по не вполне понятной и неверно истолкованной причине, ибо — как повторяли сами бледнолицые варвары — даже народ предпочел отпустить на свободу вора, убийцу, но только не его.
После внимательного наблюдения Дулхан, кажется, начал понимать, что физически я более или менее способен исполнять те же работы, что он и его люди. В смысле проявлений горя и радости и отношения к окружающим я, видимо, не казался ему существом слишком необычным. Вначале его сильно смущала моя борода, так как индейцы преимущественно безбородые. Однажды он не сумел устоять перед искушением и два-три раза дернул, чтобы узнать, настоящая ли она или приклеенная, как искусственные бороды, какими пользуются комедианты в своих представлениях. Но особливо привлекали внимание касика и его ближних мои ногти. Они поражали их своей слабостью, и более всего ногти на ногах — у индейцев они твердые и желтые, как клыки тигра. Мои ногти изумляли их своей хрупкостью. Наверно, казались им чем-то вроде поддельных мечей, которые теперь продают новым богачам вроде Фонтана Гомеса, похваляющимся, будто тот или иной меч принадлежал их никогда не существовавшему деду-воину. Мои ногти не могли поддержать меня, когда я карабкался на дерево, не могли очистить твердую кожуру плода, чтобы добыть съедобную мякоть. Вдобавок они не понимали, почему мне не нравятся зеленые черви, раздавленные на лепешках из листьев, испеченных на раскаленных камнях, и я предпочитаю лепешки без начинки. Удивлялись они также, почему я убиваю морских раков и снимаю с них панцирь, прежде чем есть. Индейцы их ели живьем и даже забавлялись недолгим трепыханием раков во рту.
Что же касается нежностей и любовных взглядов, думаю, они очень скоро убедились, что большой разницы не было между тем, как сам касик Дулхан и я смотрели на его взрослую племянницу, когда она наклонялась, чтобы поднять корзину с шелковицей или смоквами.
Я поддавался смутному соблазну — в котором никогда не признавался, а скорее тщательно его скрывал — примириться с моим положением, избавиться от всего, что может быть связано со словом «Испания».
Это был соблазн как бы убежать от себя самого. Соблазн, зовущий всякого ребенка выйти за пределы дома его детства, хотя бы это и грозило ему бедой.
Дулхан и его племя отправились в долгий и веселый поход через горы в долину племени чорруко. Я туг был чужой. Ребятишки стайками бегали вокруг меня, кричали и корчили гримасы. Но относились ко мне не враждебно. Женщины, которые шли тяжело нагруженные, смотрели на меня внимательно. Впереди шел касик со своим двором — колдунами, знахарями и военачальниками. Каждые два дня устраивали привалы в местах, по-видимому, им знакомых.
То был не новый мир. То был другой мир.
Я видел в них людей Начала бытия. Глядя на меня, они убеждались в опасностях, грозящих существу, возросшему в противоестественной обстановке. Иногда Дулхан подходил со своими советниками и знахарями, и они спокойно обсуждали меня, как люди, делающие научные комментарии, рассматривали меня как изучаемый объект.
Во время одного из этих обсуждений Дулхан отделился от своих приближенных и сказал мне медленно, чтобы я хорошо понял его слова:
— Мы за тобой наблюдали: ты еще не вовсе пропащий. Скорее ты как бы скованный, неподатливый. Твое тело вроде ножа, забытого в земле. Теперь тебе надо вернуться к жизни — даже если ты бог или полубог, ты многое утратил, ты низко пал… Ты будто повернулся к миру спиной… Я за тобой следил — ты печален, ты не пляшешь. Когда я попробовал плясать с твоими друзьями, они перепугались насмерть. Они были похожи на деревянных кукол. К тому же ты не принимаешь участия в наших священных пиршествах — ты стоишь поодаль и глядишь в одну точку, как человек, который целится из лука в свою добычу… Но ты еще не вовсе пропащий, и я был бы рад однажды утром назвать тебя сыном, так же как моих сыновей… — Дулхан смотрел на меня очень пристально. Потом обернулся, окинул взором великолепный гористый пейзаж, предвещавший близость долины племени чорруко, и величаво обвел рукой горизонт, который я и теперь не забыл, и сказал:
— Я не допускаю, что ты откажешься. Не допускаю, чтобы ты жил как скованный, терял попусту жизнь, не давая воли своему духу плясать по этим скалам и ложбинам с кристально чистой водой. Не допускаю мысли, что ты уже не можешь войти в этот Дворец…
Моя жизнь текла вопреки смыслу, здравому смыслу — я был Моктесума, индеец. Я выслушал «приглашение» спастись в новой вере. (К счастью, Дулхан оказался более человечной натурой, чем мясник Писарро, убивший Атауальпу.)
Это была великолепная долина между не очень высокими горами, прорезанная узкой, прихотливой речкой, где вода чистотой походила на воду Кастальского источника. Там предстояло пройти большей части моих потаенных лет.
Каждый сезон обитатели ее строили новые жилища. Они почти ничего не сохраняли старого. Жилье сооружалось из шкур, укрепленных на шестах, которые индейцы всегда приносили с собой. Прежде чем уйти на зимовку, шкуры убитых диких коров они закапывают в землю. Так же прячут утварь и инструменты, но не оружие — с ним они не расстаются. Таким образом, в первые дни нашего пребывания в долине моя работа состояла в раскапывании тех мест, где наши колдуны спрятали горшки, топоры, шкуры и камни для очагов.
Я выбрал себе удобное место для своего отдельного вигвама и потихоньку поставил его, как хотел, — ведь я был воином без семьи. Устроился я возле речки, и мне нравилось засыпать, слушая журчанье воды.
Трудность моей обособленной жизни заключалась в необходимости постоянно быть начеку. Надо было поддерживать политическое равновесие между симпатией, оказываемой мне касиком, и ревностью и подозрениями, возбуждавшимися мной, чужаком, у некоторых вождей и знахарей, не говоря о тайной злобе замужних женщин, которые здесь, как и везде, исполнены зависти и строят козни, потому что скучают и с ними дурно обращаются.
Когда вигвамы были поставлены, все мужчины, включая немногих рабов из племени кевене, соорудили в самой глубокой части речки запруду, чтобы ловить рыбу. Вечером они собирали хворост и свежую траву.
Я обдирал себе руки о шипы и острые камни. В конце дня я был весь исцарапан и облегчал боль в водах Кастальской речки (как я назвал ее — сами индейцы не дают названий предметам, видно, потому, что не желают ни присваивать их, ни владеть ими всегда). Я чувствовал, что меня, из-за моей неловкости, считают жалким растяпой. Это было не самое худшее, чего я мог ожидать, — мне вовсе ни к чему было выделяться особыми способностями, равно как быть просто рабочей скотинкой, которую каждый может в любую минуту убить или принести в жертву.