Книга Лоредана. Венецианская повесть - Эмилио Мартинес-Лазаро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что я мог ответить, отец Клеменс? Что я буду молиться?
За весь тот гнев, что до сих пор оживает во мне, как только я вспоминаю о судьбе этих двух любовников, я прошу прощения. Проще очистить тело, чем душу. И все же я должен сказать, что те, кто поступил так с Джисмондой и Лукой, тоже нуждаются в прощении, ибо они задушили две светлые жизни в полном расцвете, какими бы грешными те ни казались. Их красота бросала свет счастья на земной лик.
Когда Джисмонда отбывала свой второй год в тюрьме, я наконец смог выбраться во Флоренцию, чтобы навестить ее, и хотя я прибавил бесстыдную взятку к своим честным уверениям, что хочу принести ей душевное успокоение, в свидании мне было отказано: мне сказали, что в тюрьме есть монах, который заботится о ее душе. Возможно, это и к лучшему: мне так и не пришлось увидеть ее выжженные губы. Я написал ей письмо, передавая свои молитвы и благословения, а чтобы помочь ей с питанием, оставил то немногое, что у меня было: четыре или пять флоринов, — в больнице Санта-Мария-Нуова.
В 1522 году, на двадцать первый год моей жизни, я закончил работу о чувственном восприятии и получил степень. В тот же год я был посвящен в духовный сан, но когда мессир Лоренцо Кампеджио, епископ Болонский, возложил руки на мою голову, я не испытал ни малейшего волнения. Я чувствовал себя так же, как если бы жевал черствый хлеб. Внутри меня царил холод. В своей извечной черно-белой рясе я уже полностью стал доминиканцем и не видел, что могло бы изменить мою жизнь. Преподавание и работа среди бедных — вот были мои первейшие задачи, и служение месс к ним не относилось. Дело в том, — я должен это признать, — что мне нелегко было понять таинство претворения хлеба в плоть и вина в кровь. И хотя сердцем я верил в него, умом я его не понимал. Я был склонен обращаться к голому рассудку там, где ему нечего было делать, и порой спрашивал себя тайно: «Если откинуть сомнительные слова и построения философов, о Христос, как Ты превращаешься в хлеб и вино?» Неужели это чудо абсолютно недоступно чувственному восприятию? Конечно нет, но упрощенное представление о чувствах предательски преследовало меня. Такие минуты слабости неизменно заканчивались исповедью и отпущением.
Однажды доминиканец из Венеции остановился в Болонье по пути в Рим. Проведя несколько дней в нашем монастыре, он разыскал меня и попросил рассказать о том, что я делал в Братстве Мертвых Святой Марии, и о моей благотворительной работе в дальних [находившихся у городских стен] приходах. Некоторые мои истории показались ему любопытными. Я сказал ему, что если много времени проводишь со старыми женщинами и бедным людом, если берешь их за руки и помогаешь добрым словом и молитвами, они порой могут терпеть невыносимую боль. Позже я понял, что разговор с этим доминиканцем был моей первой встречей с Третьим Городом.
В свое второе посещение он рассказал мне о группе благочестивых людей, живших в Венеции и ее окрестностях. К моему удивлению, он сообщил, что я попал в поле их внимания. Они навели обо мне справки. Они даже знали, что я родился в Венеции, несмотря на мое флорентийское произношение, и монах привел этому доказательства — например, тот факт, что мое младенчество прошло в деревне около Венеции, однако он воздержался от упоминания каких-либо фамилий. Он дал мне понять, что если я решу присоединиться к ним — хотя в этом случае наш разговор нужно сохранить в секрете, как если бы я был связан тайной исповеди, — они смогут перевести меня в Венецию. Он подчеркнул, что их внимание было направлено на простых людей, живущих в итальянских городах, но Венеция, этот двухъярусный город, стояла во главе их списка. Они рассматривали ее как основной объект для изучения и приложения сил, хотя бы потому, что два уровня этого высокого города резко разделяли бедных и богатых, благородных и простолюдинов, высокие общественные дела и низкий мир мелкой торговли и физического труда.
Он продолжил. Во всех городах, вне всякого сомнения, существует подобное разделение. На ум сразу же приходила Флоренция. Да и Болонья со своими унылыми окраинными приходами была не многим лучше. Он указал на то, что города, расположенные на холмах, такие как Бергамо и Перуджа, увенчаны прекрасными историческими центрами, но мрачные обитатели бродят по улицам нижних районов. В Генуе покинуть величественные кварталы, выходящие на море, значило отправиться в переулки стыда, минуя скопища лачуг и покосившихся домов. Милан? Там та же печаль витала в окраинных приходах, вдалеке от дворцов, площадей и широких улиц, огибающих собор и цитадель. Разве нельзя изменить обычаи и лица христианских городов?
Его слова были для меня потоком света. Внезапно открылась новая миссия, и без дальнейших раздумий я заверил его в своем интересе. Всю жизнь я постоянно слышал и узнавал что-то о Венеции. В мечтах, размышляя о своем происхождении, я часто представлял себя венецианцем. Лагуна и двухъярусный город, эта старая республика, Serenissima, чудесным образом встающая из моря, — я мечтал увидеть ее. Целые леса по берегам Адриатического моря были вырублены, чтобы превратиться в сваи, подводное основание венецианских ярусов, одетых в резной камень, и создать ее странствующий по морям флот, который четыре века назад увозил тысячи крестоносцев в Святую Землю. Мгновенно предав Флоренцию и Болонью, я приготовился отправиться в Венецию. Быть может, я слишком легко поддался мирской славе?
В то время как я пишу эти строки, у меня сосет под ложечкой. Это страх, чувство, которое я вновь узнал в последние две недели. Но он пройдет, он пройдет, или я ничему не научился в пустыне. Я могу потерять мадонну Икс, и Совет Десяти может дотянуться до меня своими когтистыми лапами — эти опасности приходят мне на ум одновременно: потеря того, кто для меня вся жизнь, и это собрание людей в масках. Вы знаете, отец Клеменс, что Десять надевают маски, когда проводят свои самые суровые допросы? Это все началось с шутки: во время карнавала несколько лет назад некоторые из них взяли привычку приходить на дневные заседания в костюмах, чтобы сразу отправиться на гулянье. Эта шутка навела такой ужас на заключенных, что ответы потекли рекой, и маски быстро стали нормой. Представьте себе эту сцену. Каждый из Десяти прячется за отвратительной личиной. Они смотрят на обвиняемого с высоких скамей. На заднем плане проглядывают бледные лица других членов Совета, а представители Десяти, собравшись вокруг заключенного, накидываются на него с вопросами. Вы думаете, им хоть когда-нибудь не удавалось услышать то, что они хотят? Маски и орудия пыток, похоже, помогают друг другу, и известно, что обвиняемые под конец сходят с ума.
Я признаю, что боюсь. Вот почему я представляю себе эту сцену, чтобы закрепить ее в сознании и привыкнуть к ней. Я хочу повторить и запомнить все детали сейчас, на случай, если когда-нибудь окажусь перед Советом лицом к лицу, лицом к маске. Да будут детали моей литанией. Я смогу заглянуть за маски этих людей, представить, как они важно идут по верхнему городу, и я буду помнить, что они — это Контарини, Мочениго, Лоредан, Тревизан, Барбариго, Вениер, Вендрамин, Гримани. Я буду знать, что они состоят из плоти, костей и мускулов, что их тела тоже способны ощутить холодное прикосновение страха, что их снедает забота о семьях, деньгах, арендаторах, слугах, что они подвластны обычным страстям и что каждый из них — ибо властью обладают в основном старцы — боится смерти. Да, они боятся смерти. Некоторые страшатся умереть, потому что несут в себе жуткий груз грехов, другие не видят лика Божьего и бесцельно бродят по прошедшим дням, потерянные, преследуемые видениями одиночества и потустороннего мира, а некоторые — те, что чувствуют уже недомогание в своем немощном теле, — боятся, потому что отождествляют смерть с невыразимым ужасом и болью. Словно бы они никогда не видели Его, распятого Христа, который в тот момент был всего лишь человеком!