Книга Отныне и вовек - Рэй Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его падение на кровать было бесконечным. Вечность спустя Неф упала следом. Утопая в белоснежных простынях, он разом увидел всю свою жизнь, словно память подстегнули хлыстом.
— Скажи, — услышал он приглушенный слезами голос.
— О Неф, Неф, — выговорил он, — я люблю тебя!
Ему снился сон.
Будто едет он по железной дороге направлением на восток, но вдруг оказывается в Чикаго и — вот ведь удивительно — прямо перед Институтом искусств; поднимается по лестнице и, пройдя коридорами, останавливается у огромного полотна «Воскресная прогулка в парке».[10]
Перед картиной уже стоит какая-то девушка; она оборачивается — и он узнает в ней свою невесту.
У него на глазах она начинает взрослеть, стареть, а сама говорит ему:
— Как ты изменился.
А он ей:
— Что ты, ничуть я не изменился.
— Прямо не узнать. Ты пришел проститься.
— Нет, всего лишь решил тебя повидать.
— Это ложь, ты пришел проститься.
Он не сводит с нее глаз: она вконец одряхлела, а он, как ребенок, стоит перед знакомым полотном и не знает, что сказать.
И вдруг она исчезает.
Тогда он выходит из музея и на лестнице встречает человек семь-восемь своих приятелей.
Старея у него на глазах, они твердят то же самое:
— Ты пришел проститься.
— Да что вы, — повторяет он, — ничего подобного.
С этими словами он, молодой парнишка, разворачивается, бежит обратно по ступеням — и среди старых картин сам превращается в старика.
Тут он проснулся.
Он долго сидел и слушал, как в трубе завывает ветер, а по крыше барабанит дождь.
Старый дом со скрипом опустился в глубокий ночной мрак, а потом сдвинулся с места и уплыл далеко-далеко от земли и света.
На стенах крысы учились письменам, а пауки перебирали струны арфы, но уловить такие высокие ноты могли разве что подрагивающие волоски у него в ушах.
«Одно потеряешь, другое найдешь, — размышлял он. — Что-то покинешь, к чему-то придешь».
«Что же выбрать?» — крутилось в уме.
«Думай, — подхлестывал он. — Что выбрать? И ради чего?»
В голове — ни просвета. Ни отзвука.
Только шепот:
Спать.
И он заснул, выключив свет позади своего взора.
Его сны прервал паровозный гудок. Скользя в ночи, поезд петлял на поворотах, мчался стрелой по озаренным луной перегонам, вздымал пыль, высекал искры и будоражил эхо, а он дремал, запрокинув голову, и вдруг к нему сами собой пришли знакомые слова:
Губы сулят бесконечность,
Руки сулят тепло.
Единственной ночи вечность —
И старости время ушло.
Пей бесконечности брагу,
Вечность губами лови,
Найдешь и мечту, и отвагу,
И тысячу ликов любви.
Он даже вскрикнул во сне. Нет! А после: «О боже, да!»
И последние строчки скрепили его сон:
Где-то играет оркестр,
И трубы его слышны
Подсолнухам и матросам
На службе чужой луны.
Потом наступило пробуждение. Губы выдохнули:
Где-то играет оркестр.
Кто слышит, тот вечно юн.
И в танце кружится с ветром
Июнь… И опять… июнь.
До прибытия поезда оставалось совсем немного. На пути высились лишь какие-то взгорки. С первыми лучами солнца он понял, что передумал.
Рассвет за окном полыхнул кроваво-красным, город залился прощальным румянцем, а погода сделалась такой прихотливой, что и через тысячу дней не забудешь.
Он пошел бриться, увидел в зеркале над раковиной свое лицо, и глаза наполнились неизбывной тоской.
На завтрак подали гору блинчиков, но он к ним не притронулся.
Неф, сидя напротив, заметила то, что сам он видел только в зеркале, и отстранилась.
— Все раздумываешь? — спросила она.
Он сделал глубокий вдох. Даже в это мгновение ему было невдомек, какие слова слетят у него с губ.
— Оставайся, — сказала она, не дав ему ответить.
— Я бы с радостью, но не могу.
— Оставайся.
Тут она подалась вперед и взяла его за руку.
И веяло от ее пальцев теплом, а от его пальцев — холодом. Она, словно божество, склонилась над могилой и протянула туда руку, чтобы его вызволить.
— Пожалуйста.
— Сколько можно! — вскричал он. — Оставь меня в покое, Богом прошу! — Его сотрясали невидимые взгляду рыдания. — Как ты не понимаешь? Ну не создан я для того, чтобы презреть старость.
— Откуда тебе знать?
— Да это всякий знает. Мой удел — прожить лет до семидесяти и умереть. Потому что тяга кончится. Огонь жизни, доброе пламя всегда рвется вверх, в печную трубу. А грехи, обиды и прочая грязь оседают в дымоходе, как сажа. От копоти дымоход забивается. На меня налипло слишком много сажи. Как можно прочистить свою душу?
— Ершиком, — сказала она. — Доверься мне, я прочищу и отскоблю этот дымоход, чтобы ты снова научился смеяться. Я знаю, как это сделать, ты положись на меня.
— Этого не будет.
— Понятно, — негромко сказала она. — Ты, как я погляжу, просто струсил. Господи, у меня даже глаза щиплет. Но плакать нельзя. Прощай.
— Я еще не ухожу.
— Зато я ухожу. Не хочу смотреть тебе вслед. Ты возвращайся когда-нибудь.
— А сама считаешь, что я не вернусь?
Она кивнула, не размыкая век.
— Прости, — сказал он. — Трудно решиться. Не знаю, готов ли я жить до ста с лишним. Не поручусь, что другой бы на моем месте запрыгал от радости или хотя бы ответил согласием. Все дело в том, — продолжал он, — что уж очень мне будет… одиноко. Идти по жизни без тех, кто был рядом. Видеть, как последний из твоих друзей сходит в могилу.
— У тебя появятся новые друзья.
— Старый друг лучше новых двух. Друзей не меняют.
— Это верно. Друзей не меняют.