Книга Маленькая Обитель - Пьер Пежю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каково же было мое удивление, когда после недавнего, правда, не доставившего мне удовольствия, назначения в этот окруженный горами город я вновь увидел и узнал Воллара, разумеется, пополневшего, слегка согнувшегося и потрепанного, но все такого же, со склоненной головой, подпирающего лоб рукой и забившегося в угол среди своих книг, книг всякого рода, книг в деревянных ячейках и книг в его голове. Воллар стал книготорговцем. Воллар укрылся в своем Глаголе Быть. Он тоже затерялся в этом уголке Франции или же сознательно выбрал свою нишу?
Вот так, за несколько месяцев до того, как он сбил девочку, я снова нашел Этьена Воллара. Каждый день я бродил по этому пока еще новому для меня городу. Но не осмеливался обращать взгляд на горы. Мне также не приходило в голову гулять по тропинкам, карабкаться на возвышения, которые видны были на каждом углу улицы. Прежде всего надо было убедиться, что мое одиночество не будет слишком ощутимо и я смогу дышать. За глотком кислорода я отправлялся в библиотеки и книжные магазины. Библиотеки, большие и маленькие книжные лавки, которые посещал каждый день, изучал одну за другой, надеясь найти ту, где почувствовал бы себя особенно уютно и мог бы приходить туда в предстоящие месяцы, а может быть, и годы.
Очень скоро меня привлекла скромная лавочка с вывеской Глагол Быть — Новые и подержанные книги. Какое приятное ощущение — ухватиться за ручку застекленной двери, ручку, напоминающую корешок и изгибы книг в кожаном переплете. «Входите!» А внутри — ощущение свежести в глубине помещения, тени и свет.
Склонившись над прилавками, рассматривая содержимое полок, я еще не увидел Воллара. Невысокая сухопарая женщина, одетая в черное, с сигаретой в зубах незаметно убедилась, что меня устраивает праздное одиночество. Я приступил к сбору урожая, когда услышал, как кто-то громко прочищает горло, затем глухо кашляет.
Воллар сидел за серым деревянным столом, окруженным множеством неустойчивых книжных кип. Неожиданность, крайнее удивление. Возвращение давно забытого прошлого. Внезапное появление человека из плоти и крови, который напомнил мне о моих первых тревогах, первых переживаниях, связанных с чтением. Это был он. Здесь! Тридцать семь лет спустя.
Вдруг он встал, развернулся, такой грузный, огромный, как никогда прежде отягченный грузом текстов, скопившихся в его памяти. Воллар не обращал на меня никакого внимания, но я увидел, как он с горькой миной схватил толстый том, взвесил его на руке и начал изучать его, сверкая взглядом за очками. Затем, все еще читая, вернулся и рухнул за стол, в кресло, абсолютно раздавленное его весом. Мои глаза привыкали к сложной игре света и тени. И тогда я заметил вокруг склонившего голову и шумно дышавшего Воллара портреты писателей, развешанные кое-как по стенам. Лица и черно-белые фигуры известных, узнаваемых писателей.
В нескольких сантиметрах от него — немного мутная фотография Малколма Лаури в профиль, он один на берегу темного озера; печальный, заброшенный, с мутным взглядом, в светлых брюках и спортивной рубашке, топорщащейся над брюшком, раздувшимся от текилы и мескаля, — громада творчества и дрожи на этом утесе, в этой тишине. «Нет, ты не понимаешь меня, если думаешь, что я вижу только тьму».
И Селин в потертом пальто, наброшенном на плечи, словно ему холодно, вокруг шеи — помятый шелковый шарф, он плохо выбрит, черная с проседью щетина под носом, на щеках и под нижней губой, у еще жесткого и тонкого рта, но взгляд где-то витает, лоб нахмурен, на измученном лице — печать удивления, раздражение и усталость.
На стене, за спиной Воллара — портрет Генри Миллера в костюме игривого бонзы, череп, отшлифованный старостью, прищуренные кошачьи глаза, улыбка, тронувшая толстые губы, гладкая, лоснящаяся от времени кожа, аскеза и порок, счастливое сочетание сексуальной и литературной пылкости.
Есть фотография Жоржа Батая, заснятого как бы случайно, у него — рот любителя мяса, ангельские глаза, такие ясные, такие чистые, но больные, и блестящие седые волосы с торчащей, как антенна внеземного существа, прядью, при этом — погруженность куда-то вовне, в ангельскую печаль, между мукой и детством, а также смехотворная элегантность костюма и черного галстука: «Я пишу для того, кто, погрузившись в мою книгу, свалится в нее, как в яму, и уже не выберется оттуда».
И Макса Фриша, огромного, грузного, одинокого, без пиджака, он сидит на пустой террасе, очки — в большущей черной оправе, стекла — как иллюминаторы перед его глазами, свесившаяся трубка, руки раскинуты, Фриш что-то объясняет кому-то, кого не видно: «Обо всем можно рассказать, помимо своей подлинной жизни».
Хемингуэй, постаревший и поседевший великан с выступающим животом, у него все демоны, все обиды и печаль обращены вовнутрь, чтобы на виду остался лишь образ волнующего голливудского актера, прикованного к горлышку бутылок, а затем к дулу ружья, которое прикончит его.
И множество других лиц вокруг книготорговца: Арто, Кафка, Борхес, Песоа, Беккет, Набоков, Томас Манн, Павезе, которых я поневоле совмещал в голове Воллара, и он один становился запутанным портретом-роботом всех этих писателей, чьи произведения разместились в его памяти.
Я очень мало разговаривал с Волларом, у него не было никаких причин узнавать во мне одного из отвратительных «товарищей» прежних времен (однако кто знает?), но для меня, ставшего постоянным клиентом магазина Глагол Быть, узкий и зажатый между горами город стал, как ни странно, более приемлемым.
Неизменно, через два-три дня я протягивал книготорговцу, сидящему за столом, несколько новых или подержанных томиков и купюры. Он не торопился, кивал или качал головой или улыбался с каким-то детским счастьем, оценивая мой выбор, пряча мои деньги в лежащую перед ним коробку из-под сигар, что-то бурчал, возвращая мне мелочь. Не раз, лишь взглянув на название только что оплаченного мною томика, он сопровождал мой уход цитированием довольно большого отрывка из книги, который, совершенно очевидно, являлся частью текста. Он произносил его, но только для себя одного, сквозь зубы. В первый раз я чуть не содрогнулся от этого, но потом заметил с удивлением, что с надеждой жду его экспромтов.
Я сумел ближе познакомиться с мадам Пелажи, с которой беседовал охотнее, чем с Волларом, а также с некоторыми клиентами, в частности с Бонкассой, просматривавшим десятки томов до момента закрытия лавки. Неутомимый читатель Бонкасса утверждал, что все свое время, не занятое чтением, он посвящал созданию великолепного произведения, о котором однажды услышит мир, работал над этим произведением более тридцати лет, и рядом с этим творением В поисках утраченного времени, Человеческая комедия, Божественная комедия будут выглядеть бледно!
Я усвоил тогда одну привычку: долгие прогулки по городу неизбежно заканчивались в Глаголе Быть, и в конце концов Воллар стал казаться мне монументом из плоти и памяти, таинственным храмом шелестящего текста, с иронией воздвигнутым судьбой на этой площади старого квартала. Умственный ориентир, жизненный маяк в неприглядном городе.