Книга Вверх по Ориноко - Матиас Энар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все последнее время, окончательно запутавшись в противоречиях, Юрий всеми силами подталкивал ко мне Жоану.
Я понял это не сразу, он действовал с присущим ему умом и болезненной изощренностью. Подсознательно ему хотелось унизить ее, а мне, как он говорил, разумному и рассудительному, доказать, что люди (и Жоана тоже) по сути своей слепцы, тогда как сам он вне человеческих пристрастий. Он хотел дать мне жестокое и весомое доказательство своей правоты, разорвав последнюю нить, которая привязывала его к жизни, а меня он хотел избавить от ненавистных ему буржуазных условностей вроде верности в браке. Хотел, чтобы я, заполучив то, чего желал больше всего на свете, признал свою страсть дурацким наваждением и полной бессмыслицей, убедился, что все присущее человеческой природе чревато лишь потерями и гибелью. Вполне возможно, он стремился причинить боль себе, жаждал мученичества и играл с огнем, надеясь сам в нем сгореть. Он манипулировал Жоаной, превращая ее в орудие пытки, чтобы потом было за что упрекать ее и винить, манипулировал нами обоими, чтобы было за что нас ненавидеть. У любого другого подобное ребячество обернулось бы нелепой патетикой, но Юрий, человек умный и тонкий, загонял нас в ловушку, превратив в опасное оружие свои психологические отклонения и метафизические страхи. Минутами, которые я проводил наедине с Жоаной — в машине, в кафе, в больнице, — говоря о Юрии, но думая о ней, даже этими минутами, которые нас сближали, превращая за его спиной в заговорщиков, я был обязан Юрию; он хотел наших встреч, провоцировал их и готовил своими истериками и скандалами. Доводя Жоану издевками и придирками до слез, он вынуждал ее звать меня на помощь, и в конце концов, когда набирался до того, что не мог подняться со стула, она в самом деле брала трубку и звонила мне, приезжай, просила она, мне без тебя не справиться, и я тут же мчался к ней в любой час дня или ночи. Ода предостерегала нас относительно выходок Юрия, интуиция, говорила она, подсказывает ей, что добром это все не кончится; больше всего она опасалась за его пациентов: неужели он еще и оперирует? В подобном состоянии? И никто ничего не замечает?
Я терпеливо объяснял, что он блестящий хирург, в операционной он бог, и это общее мнение, он артист, художник, он способен оперировать много часов подряд, и сейчас, как ни странно, работает еще лучше, да, он может допустить оплошность, но только в разговоре или на бумаге, может небрежно заполнить историю болезни, забыть выписать рецепт, но со скальпелем в руках — никогда (тем более что Жоана теперь не отходила от него ни на шаг). Юрий умел (или это симптом безумия?), оказавшись наедине с распростертым телом, полностью забыть о себе, и, когда мы оперировали бригадой, он был неотразим — веселый, безупречно четкий, даже счастливый; агрессивная мрачность возвращалась к нему только за порогом операционного блока.
Жоана страдала не меньше Юрия и все время просила меня с ним поговорить, убедить, что он нуждается в отдыхе и лечении, хотя Ода, незаметно протестировав его за ужином у нас дома, сказала, что это бесполезно, должно случиться что-нибудь из ряда вон выходящее, он не остановится, покуда не окажется на дне — сил у него достаточно. С некоторых пор Юрий стал избегать меня, былая дружба превратилась в формальность, и мы виделись только в случае крайней необходимости, когда, допившись до чертиков, он впадал в ярость и начинал швырять в окно книги и пластинки, тогда Жоана в слезах звала меня на помощь, и я мчался к ним — в два или в три часа ночи, не важно. Юрий набрасывался на меня с оскорблениями, кричал, что я интеллектуальный буржуа, нес ахинею о смысле жизни, вранье, все вранье, кричал он, смотри, что я делаю с этим дерьмом, Игнасио, с этой ложью, этими враками, этими гнилыми отбросами, я их растопчу, размажу к чертовой матери, и, видя его в бреду, дрожащего, с красными глазами, видя рядом дрожащую, плачущую Жоану, я тоже начинал дрожать и пытался как-то его утихомирить, но я мало что мог, он сам в конце концов падал от усталости, валился на диван и засыпал. Тогда я брал Жоану за руку или обнимал за плечи и уводил ее, вот за этим-то подарком я и мчался посреди ночи, ради нескольких недолгих минут в тесноте машины, когда она сидела рядом со мной, а я убеждал ее бросить Юрия, не возвращаться к нему, положить конец этой нелепой связи. Я боюсь, что он что-нибудь с собой сделает, жалобно говорила она в ответ, я должна быть с ним рядом, в таких случаях не знаешь, чего ждать, я нужна ему; но я чувствовал, что в ней нарастает усталость, и она стала звонить мне просто так, чтобы поболтать, приглашала пообедать вместе, и, хотя Юрий по-прежнему присутствовал в наших разговорах, он понемногу словно бы отдалялся от нас. Порой у Юрия наступало просветление, и он говорил Жоане, извини, мне очень жаль, я знаю, что невыносим, что я тебя мучаю, почему бы тебе не сходить с Игнасио и Илоной в кино, а я тут посижу почитаю, пойди сходи на мультики, на какую-нибудь детскую ерунду, развлечешься немного. Он отлично понимал, что Жоана привязана к Илоне, что они прекрасно ладят, а Ода из-за своей занятости редко бывает с дочкой, Жоана попадалась в ловушку, и я оказывался рядом с ней в темном зале, на просмотре очередного Диснея, которого успел выучить наизусть, сердце у меня колотилось, и я молил Бога, чтобы ухищрения Юрия сработали; но он был прав: человек труслив и малодушен, и вот я сидел в полутьме, так близко от нее, и не смел шевельнуться, парализованный страхом.
У нас, продолжал Илия, на берегах нашей благословенной, говорил он, бухты, если не видеть за золотым сиянием церквей людской нищеты, можно поверить, что ты в раю. Не смейся, пожалуйста, ведь и ты попала сюда не случайно, вообразила себе золотистые пляжи, кокосовые пальмы, солнечный свет, старинный город, причудливые острова, легенды о пиратах и авантюристах, я уверен, тебя позвали в дорогу все эти стереотипы. Для меня все совсем иначе. Пальмы, знакомые с детства, красавицы с янтарной кожей в шезлонгах, запах жареных бананов и кукурузы — вся эта сладкая привычная ложь для меня мучительна и невыносима, меня приводят в отчаяние беззаботная музыка, танцы-шманцы, ром рекой и бедность; на белые прогулочные пароходы я смотрю с отвращением. Я снисходителен к тем, кто потрошит туристов, равнодушен к ударам ножа, выстрелам и убийствам. Меня не интересуют революции, я презираю бедняков и завидую богачам.
Я устал от напрасных упований — на контрабанду, на политику, на малые предприятия, даже на литературу: столько брошенных семян — и никаких всходов.
Единственное, что у нас растет, — это ненависть. Ненависть богачей к беднякам, ненависть бедняков к богачам, ненависть правительства к народу, согласие у нас не достижимо, потому что все упирается в экономику; машина нищеты работает на деньгах и ненависти, она сделана на совесть, эта машина, и, говоря по правде, никто не хочет ее менять, единственное, чего все хотят, это удрать на Север, вот где рай, спекулянты мечтают, что станут там спекулировать, воры — воровать, богатые — наслаждаться жизнью, а бедные разбогатеют, в своем понимании, конечно, потому что надрываться им придется не меньше, чем здесь, а может, даже больше, но они по скудости ума своего полагают, что автомобиль и клочок свежеподстриженного газона возместят им все утраты.
Думаю, ты все понимаешь и без меня, не знаю, с чего вдруг я так разволновался, не обращай внимания, у тебя, наверное, свои причины приехать сюда, это хорошая страна, и я к ней нежно привязан, к людям, к природе, к лукавству и фантазиям — и природы, и людей.