Книга La storia - Эльза Моранте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1925 году Ида забеременела, а в мае 1926 года родила. Роды были трудными и опасными, они терзали ее целый день и целую ночь и она совсем обессилела от потери крови. И тем не менее она разрешилась пригожим мальчонкой, смуглым и шустрым, которым Альфио бахвалился, возвещая всем: «У меня родился бутуз, изготовленный по индивидуальному заказу, он весит целых четыре кило, и у него здоровенная рожица, румяная, как спелое яблочко!»
После этого первенца других детей их брак не принес. Как и было решено заранее, в качестве первого имени ему дали имя деда по отцу, Антонио, но с самого начала его стали звать Нино, а еще чаще — Ниннуццо и Ниннарьедду. Каждое лето Ида на несколько недель возвращалась в Козенцу вместе с малышом, которому дед пел все те же колыбельные, ей давно известные, а среди них и ту самую, про то, как «завтра мы поедем в Реджо», только там теперь говорилось:
В Реджо купим мы сапожки,
а в сапожках этих спляшем
мы у Ниннуццо на именинах.
Летние наезды Идуццы и Ниннарьедду возвращали Джузеппе Рамундо резвость веселого барбоса, который жил в нем вечно, но который в последние годы был как бы придавлен. Его характер помог ему покорно переживать отсутствие Идуццы, которое, если говорить откровенно, он воспринимал как воровство, особенно сначала. Но на этот его тщательно скрываемый кризис наслоился напор «фашистской революции», от которой он очень пострадал — хуже чем от тяжелой болезни. Видеть, как эта мрачная пародия на революцию торжествует вместо настоящей революции (та в последние месяцы, казалось, уже стояла на пороге), было для него все равно, что жевать невкусную кашу, от которой с души воротит. Захваченные земли крестьяне в 1922 году еще удерживали, но потом они были отобраны бесповоротно и жестоко и возвращены потиравшим руки владельцам. А в бригадах, отстаивавших права помещиков, числилось (и это самое скверное!) немало сосунков, которые были такими же нищими и неприкаянными, как и все прочие, но пропагандой и подачками их довели до звероподобного состояния и науськали на таких же бедняков, как они сами. Джузеппе казалось, что они участвуют в спектакле, что все это происходит во сне. Самые мерзкие типы города, которых в предшествовавшие годы страх заставил было поприжать хвост, теперь расхаживали по улицам величаво, выпятив животы, словно монархи, восстановленные на троне после вынужденного отречения, и все перед ними пресмыкались, и стены домов были оклеены возвеличивавшими их листовками и плакатами…
Но и в школе, и дома, и в обществе городских знакомых школьный учитель Рамундо принуждал себя к некому конформизму, для того чтобы лишними тревогами не ухудшать здоровья Норы, которое вызывало большую озабоченность. Однако же, чтобы отвести душу, он принялся похаживать в небольшую обособленную группу, где он наконец-то мог дать волю своим подлинным мыслям. Они встречались в захудалой харчевне; в ней стояло три или четыре столика и бочка красного вина последнего урожая. Хозяин, старый знакомый Джузеппе, был анархистом. Их с Джузеппе объединяли общие воспоминания молодости.
Я так и не могла установить, где же находилась эта харчевня. Но были люди, объяснившие: чтобы туда попасть, нужно-де сесть то ли на пригородный трамвай, то ли на фуникулер, идущий к подошве горы. И я всегда воображала себе, что в темном ее помещении запах молодого вина смешивается с запахом полей, бергамота и хвороста, а может быть, даже и с запахом моря, приходившим из-за идущей вдоль берега горной цепи. К сожалению, я и поныне могу ориентироваться в тамошних местах только с помощью географической карты, и скорее всего сейчас харчевня более уже не существует. Ее немногочисленными посетителями были, насколько я могу судить, батраки, работавшие на местных угодьях, кочующие пастухи; иногда забредал какой-нибудь рыбак с побережья. Они разговаривали между собой на каких-то древних диалектах, в которых слышались арабские и греческие слова. И в доверительной близости с этими бедолагами, зашедшими хлебнуть винца, которых Джузеппе с неподдельным сочувствием называл «братья мои» и «товарищи мои по крушению», он возвращался к прежней буйной веселости, снова отдавался своим юношеским идеалам, которые были ему еще слаще оттого, что теперь они были секретны и опасны. Наконец, здесь он мог излить душу, декламируя стихи, которые считал непревзойденными и которым он так и не смог научить ребятишек на школьных уроках:
Падем в борьбе, себя покрывши славой,
открыв потомкам путь надежды сладкой.
Над кровью воспарит сверкающей державой
анархия, начальница порядка!
…Мы — парии, в наших рядах миллионы,
на каторге вечной трудиться нам надо!
Но знамя подняв, развернем мы колонны
и светлое завтра нам станет наградой!
Но кульминацией этих их собраний бывал заветный момент, когда гости, убедившись, что снаружи их никто не подслушивает, негромко пели хором:
Мы с революцией пойдем,
наш черный флаг мы развернем,
жизнь за анархию положим!..
Эти горемыки были анархистами воскресного дня, и вся их подрывная деятельность развертывалась здесь. И все же кончилось тем, что в Козенцу стали поступать доносы. Хозяина в один прекрасный день выслали из города, харчевня закрылась. Джузеппе, без всяких прямых объяснений и, более того, в выражениях скорее лестных, был отправлен на пенсию в возрасте пятидесяти четырех лет.
Дома, разговаривая с женой, он сделал вид, что верит всем этим надуманным предлогам, введя ее в заблуждение собственными соображениями, совсем как ребенок, который убаюкивает себя сказками. И он, разумеется, никогда не рассказывал ей ни о секретной харчевне, ни о судьбе ее хозяина, о котором он думал непрестанно и даже чувствовал за собою вину, по крайней мере частично. Но в силу того, что у него, кроме Норы, не было никаких близких друзей, он обо всем этом не мог ни с кем поговорить.
В случившемся с ним несчастье самым горьким была вовсе не потеря источника дохода, и даже не вынужденное безделье (для него преподавание было великим удовольствием). Ведь все эти напасти, и угроза высылки и тюрьмы — все исходило от фашистов, его изначальных врагов. Но подозрение, что среди приятелей, сидевших с ним в харчевне за одним столом, мог затесаться стукач, доносчик, вот что более всего остального повергало его в меланхолию. Теперь он целые часы напролет развлекался тем, что мастерил всякие деревянные игрушки в подарок внучонку Ниннуццо, когда тот приедет летом. Кроме того, заботясь прежде всего о Норе, он купил радиоприемник, так что теперь по вечерам они вместе могли слушать оперы; а они оба их беззаветно любили, еще с тех пор как хаживали на концерты заезжих артистов. Но он заставлял ее, порой даже довольно грубо, выключать приемник, как только начинали передавать последние известия — они приводили его почти в ярость.
Со своей стороны, и Нора, до крайности истрепав нервы, сделалась раздражительной, обидчивой и даже тираничной. Когда на нее накатывало, она доходила до того, что кричала ему: его, мол, выгнали с работы за профессиональную непригодность! Но он, в ответ на подобные оскорбления, принимался лишь над нею подтрунивать (и она в конце концов начинала ему улыбаться), не придавая ее словам особого значения.