Книга Жизнь прекрасна, братец мой - Назым Хикмет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кофейне «Куюлу» мне случайно встретился один знакомый по Стамбулу поэт родом из Эрзурума. Оказалось, он служит секретарем-протоколистом в меджлисе.
Анкара находится в степи. В степи и на склоне холма, вскочившего здесь внезапно и без причины, без всякой логики. На вершине этого холма есть еще и крепость. Когда я смотрю по вечерам на эту крепость, мне кажется, что какой-то ураган, какой-то тайфун из далеких морей поднял на воздух огромный галеон с парусами, нес его, нес и опустил здесь на гору, в сердце материка.
Если не считать здания меджлиса — Великого национального собрания Турции, вокзала, некоторых мечетей и гостиницы «Таш-хан», дома в Анкаре наполовину из дерева, наполовину — саманные и в большинстве побелены.
Как-то раз в кофейне «Куюлу» мы обсуждали с поэтом из Эрзурума анкарских ремесленников-ахи.[27]Он сказал, что во многих городах и селах Центральной Анатолии все еще живы традиции религиозного братства ахи, хотя и в измененном виде.
— Как-то недавно ахи даже организовали деревенскую республику для ремесленников и крестьян, — сообщил он мне. — Наподобие большевистской.
Внезапно он замолчал. Огляделся. Потом прошептал:
— Большевики снабжают нас оружием, деньгами, но наши-то их боятся.
Тем вечером я бродил в одиночестве по кривым, извилистым, узким улочкам Анкары, и мне словно бы слышался стук молотков, станков, топориков кузнецов, ткачей, плотников, медников — всех этих ахи, неудавшихся «большевиков», мне словно бы виделось, как поют они свои молитвы-иляхи в хвалебном кружении во имя Аллаха. Я знал, что большевики — враги богачам и друзья беднякам. Стамбульские газеты без конца писали о невообразимых пытках, которым большевики подвергли русских аристократов, генералов, купцов. Остатки недобитых большевиками находили убежище в Стамбуле. Они вовсе не похожи были на людей, перенесших пытки. Женщины — самое малое, принцессы, мужчины — принцы. Они обзавелись барами, игорными домами, торговали своими белокурыми розовощекими пухленькими женами, заставляя тех играть с клиентами в лото. Я знал и то, что оккупационные войска были врагами большевиков. Я слышал имя Ленина, я видел его фотографии в газетах, даже перерисовал как-то одну из них углем, увеличив, но не потому, что был увлечен Лениным, а потому, что меня поразил его безграничный лоб, очень умный взгляд раскосых глаз и даже крохотная его бородка.
* * *
Как-то вечером мы с эрзурумским поэтом пошли в Театр Камиля. Под театр была приспособлена конюшня или амбар. Перед входом горит печальным голубым светом газовая лампа — одна-единственная газовая лампа. Мы вошли в зал. Зрители беззвучно сидят на деревянных скамейках, сложив руки на коленях. То ли дело стамбульские народные театры — будь то театр в Шехзаде-баши или на Кушдили, — стамбульские театры напоминают народные гуляния. Зрители мгновенно знакомятся друг с другом, старые приятели перекрикиваются через зал, обмениваясь шутками; разносчики орешков, газировки, лимонада, вишневого и сливочного мороженого продают свой товар с шутками да прибаутками, с криками и звоном тарелок, стаканов и ложек; шумный духовой оркестр с барабаном, колокольчиками, кларнетом и трубой наяривает перед входом, пока не поднимется занавес, донося в зал живую радость; над входом свет синих, красных, зеленых электрических лампочек и трепетание разноцветных флажков. А когда открывается занавес и разукрашенные, разодетые, фигуристые шансонетки принимаются распевать свои куплеты, кокетливо кланяясь и щурясь, то и дело подпрыгивая, все вокруг приходят в полное неистовство. Стоит настоящее светопреставление — крики, вопли, возгласы: «Молодец! Браво!», «А ну, еще раз, сестричка!», «Ой, уморила, не могу!» После выступления шансонеток начинается спектакль, и зрители уже — будь то комедия или драма — играют вместе с актерами. Актера в роли какого-нибудь предателя сопровождает свист; девушке, попавшей в ловушку, дают советы. Во время антрактов крики лоточников, гремящих посудой, сливаются с музыкой оркестра, который играет уже внутри, так что звон стоит в ушах. Стамбульские народные театры — это места народных гуляний. А театр в Анкаре напоминал дом с покойником. Зрители сидели, уставившись на занавес — кто задумчиво, кто угрюмо, кто растерянно, — туда, где над рваными облаками парил ангел с трубой в длинной рубахе. Стамбульцы выделялись на фоне местных анкарских жителей, депутаты выделялись на фоне мелких чиновников, но у всех собравшихся было что-то общее.
Поэт-эрзурумец прошептал:
— Страх. Анкара — город страха.
Я еще со Стамбула знаю про Отелло-Кямиля. Ученик великого армянского актера Папазяна.
«Отелло-Кямилем» его прозвали потому, что роль Отелло он играет даже лучше своего учителя.
Занавес подняли. На сцене — маленькая смуглая женщина в шитом золотом коротком кафтане с длинными разрезными рукавами, в шароварах и феске, украшенной золотыми монетками. Оказалось, она из кайсерийских армян. Так сказал мой эрзурумский поэт, и я понял, что он в нее влюблен.
Женщина стоит недвижно на сцене, у нее очень красивый рот, бездонные глаза, толстые насурьмленные сдвинутые брови. С задних рядов раздались робкие аплодисменты. Я обернулся и посмотрел. Поэт из Эрзурума сказал:
— Это рабочие с военного завода.
Женщина слегка улыбнулась аплодировавшим, а затем, наверное, самым томным голосом на свете запела песню. «Зеленые лягушки поют в озерах». Песня была такой печальной, что от горечи я застыл. Словно бы снова мне пришлось пройти от края до края всю Анатолию, оставшуюся, как пела певица, «без отца и матери, в чужих руках», вновь увидев ее офицеров запаса, следующих на фронт из Стамбула или Измира; ее раненых солдат, умирающих в деревенских домах; ее женщин, перетаскивающих через реку мужа на спине, и сифилитичных проституток из публичных домов Кастамону; ее сопливых, вшивых, босоногих, наголо обритых ребятишек, ее старинные крепости, непременно построенные героем Кёроглы и всегда при деревне Чамлыбель; ее деревянную соху и растрескавшуюся землю. Черт побери: эту горечь невозможно терпеть!
Женщина пропела еще две песни. Занавес опустился, поднялся. Та же женщина, тот же рот, те же глаза, те же насурьмленные брови, — с той же печалью исполнила она танец живота, стуча деревянными ложками в изукрашенных хной руках. Занавес опустился, поднялся. Начали играть Шекспира. Теперь женщина вышла в образе Дездемоны в такой же длинной рубахе, как и ангел над сценой, с белыми цветами из папиросной бумаги в черных волосах. Кямиль в роли Отелло произнес целый монолог, а затем появился Яго.