Книга Отец и сын - Георгий Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ешь пока, а я тем временем хлебы в печь посажу и жир принесу.
Ведерников пил чай, ел лепешки, а сам наблюдал за каждым шагом Лукерьи. Нет, нет, причислить встречу с ней к маленьким пошло-любовным приключениям Ведерников почему-то не мог. Давясь, наскоро съел он три лепешки, выпил полкружки чаю и отодвинул миску. В те короткие минуты, когда Лукерья будет смазывать гусиным салом его ладони, ему надо очень многое узнать у нее и многое сказать.
— Ну, давай руки! — подходя к Ведерникову, приказала Лукерья и обернулась, крикнув своей помощнице: — Загляни, Мотя, в печку, как бы хлебы не подгорели!
— Побудь, Луша, подольше со мной. Так мне хорошо, когда ты рядом, — понизив голос до шепота, сказал Ведерников.
— Опять ты про свое! А сядешь сейчас в лодку — и до свидания на веки вечные, — усмехнулась Лукерья и быстро-быстро принялась сматывать с его рук свой самодельный бинт.
— Не говори так, Луша! Я снова скоро приеду. Приехать?
— Вольному воля.
Лукерья обдавала Ведерникова своим дыханием, прикасаясь к нему то плечом, то грудью. От нее пахло здоровьем молодого тела, свежевыпеченным хлебом и чуть дымком смолевых дров. Ведерников с трудом удерживал себя от желания обнять ее и поцеловать в сочные малиновые губы.
— А почему ты плакала ночью, Луша? Что случилось? Я так переживал за тебя! — заглядывая Лукерье в глаза, взволнованно прошептал Ведерников.
— Что было, то прошло, — с тоской в глазах сказала Лукерья.
— А почему ты все-таки плакала?
— Не я одна плачу. Многие молодые бабы еще горше меня плачут.
— Почему?
Лукерья тихо, с грустью засмеялась. В ее голосе послышались искренние, ласковые нотки.
— Да потому, дурачок, что не каждая тропка в заветный дом приводит. Случается, идешь в одни ворота, а попадаешь в другие. А бежать назад — дороги нет. — Помолчав, Лукерья с каким-то задором спросила: — Уразумел?
«Она не любит мужа, тяготится им», — подумал Ведерников.
— Уразумел, да не совсем, — проговорил он, намереваясь еще кое о чем спросить ее. Но она опередила его:
— Подумай на досуге, парень. Авось все до конца уразумеешь. Подумай, пока молодой.
— Подумаю, Луша. А скажи: тебе хорошо здесь живется?
— Хорошо бы жилось — не просила бы увезти отсюда.
— Тебя ночью обидел кто-то?
— Ну, много будешь знать — скоро состаришься…
— Я люблю тебя, Луша.
— Не торопись, подумай-ка лучше, той ли тропкой идешь. Ну, вот и готово! Поезжай, Григорий, теперь…
Лукерья заторопилась к печке, где орудовала ее помощница, краснощекая девка-здоровячка Мотька.
— Луша, подожди минуточку! — кинулся вдогонку Ведерников.
Она приостановилась, предостерегающе подняла руку, как бы удерживая его на месте.
— Я приеду, Луша. За тобой приеду, — громко сказал Ведерников, позабыв в этот миг о всякой предосторожности.
— Прощай, Григорий! — Она посмотрела на него с тоской в глазах и, опустив голову, торопливо пошла в сторону шалашей.
Ведерников стоял, ожидая, что она обернется, но Лукерья не оглянулась. «Ну вот и все. Больше мне здесь делать нечего», — подумал Ведерников. Он бесцельно походил вдоль стола и, чувствуя смятение в душе, то и дело оборачиваясь, спустился к своей лодке.
Собрав в два счета палатку, он бросил ее в обласок, столкнул нос с берега, сел в корму и взял весло. Течение подхватило обласок и понесло. С минуту Ведерников сидел неподвижно в каком-то забытьи, словно не знал, куда ему надо плыть. В глазах стояло лицо Лукерьи с выражением тоски, которая, должно быть, тяжким пластом легла ей на душу.
Опомнился он от сильного толчка. Обласок стукнулся о корягу и зашатался. Веслом Ведерников выровнял его, повернул против течения и начал грести с тупым ожесточением и яростью.
— Нет, нет, она должна быть моей! — бормотал он, не замечая, что тряпки сползли с его рук и мозоли кровоточили.
…А на Исаевской заимке Ведерникова уже ждали. Отс и Кибальников, побаиваясь после конфискации винтовки выходить на яр, то и дело посылали самого Порфирия Игнатьевича посмотреть, не приближается ли лодка. Но лодки все не было, потому что Ведерников уже не плыл, а просто едва-едва карабкался с больными руками против течения. Выбившись из сил, он остановился на ночевку верстах в семи-восьми от усадьбы Исаева. Ночь выдалась пасмурная, тихая, и комары словно сбесились. Звенящими стаями они бросались на израненные руки. Всю ночь Ведерников не спал, сидел у костра, вспоминал Лукерью, бормотал как в бреду: «Все равно она будет моя». На рассвете, так и не сомкнув глаз, Ведерников поплыл дальше. Руки совсем плохо слушались. В голове стоял протяжный шум, и всюду виделись ему жгучие золотисто-черные глаза Лукерьи. Каким-то далеким отголоском сознания Ведерников понял, что он не выдержал огромного напряжения бессонных ночей, тревог и заболел.
На заимке в ту ночь тоже не спали. Срок возвращения Ведерникова миновал, а его все не было. Может быть, Бастрыков под конвоем коммунаров уже отправил Ведерникова в Томск, в губчека? Возможно, следовало уже начать сборы к уходу? Но куда? Вверх по Васюгану не было больше никаких явок, а вниз по реке стоял железный заслон — коммуна. И вдруг в минуту самого крайнего отчаяния, когда перепуганный Порфирий Игнатьевич перестал даже бегать на яр и смотреть на реку, из лесу вышел Ведерников. Он шел шатаясь. Воспаленные глаза его смотрели устало и отчужденно, руки были полусогнуты и неподвижны.
— Ну, как твоя экспедиция, Гриша? — чуть не в один голос спросили Отс и Кибальников.
— Господа, — патетически, с надрывом воскликнул Ведерников, — обо всем потом, после! И не судите меня жестоко: мне двадцать три года.
Ведерников прошел мимо до крайности удивленных Порфирия Игнатьевича и офицеров прямо в дом и рухнул на свою постель, не сказав больше ни слова.
Роман Бастрыков жил в непрерывных хлопотах. Ночь у него походила на день, а день был наполнен до отказа работой. С детства руки Бастрыкова привыкли к труду. Это были сильные и проворные руки. Ладонь широкая, как топор, пальцы длинные, жесткие — кость да кожа. И если уж что-нибудь требовалось зажать в руках, то Бастрыков сжимал намертво, без отдачи, как в слесарных тисках. С тем, что иные делали за неделю, Бастрыков справлялся за день. В молодости, когда Роман батрачил, кулаки Вороно-Пашенской волости Томской губернии наперебой старались сманить его к себе и не стояли даже за платой. «Этот парень ломит за троих», «Роман ворочает как бык», «Всякое дело у него кипит в руках» — так говорили о Бастрыкове. И это было истинной правдой.
И теперь, в коммуне, Бастрыков делал больше всех. Тогда, в молодости, у хозяев он работал много, потому что по силе и сноровке своей, по врожденному прилежанию не мог работать меньше. Теперь же он старался — хотел сделать как можно больше, лишь бы скорее люди, собранные им в коммуну, увидели, что они могут достигнуть при коллективном труде.