Книга Жы-Шы - Сергей Четверухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В голове мелькнул дурацкий каламбур: «Что, просто не можешь мне дать?»
– Мы больше не увидимся, – контрольный в голову.
И сразу накатило осознание произошедшего. Я поверил в огромную зияющую дыру в самом центре своего туловища, там, где еще минуту назад плескалась водка. Эта пустота захватывала меня, выкачивала внутренности, кровь и остатки воздуха. Я задохнулся и перешел на дыхание жабрами. За долгие годы пребывания на полях любовных баталий я освоил альтернативные способы дыхания. За те же годы я убедился, как бессмысленны и жалки выяснения причин отказа. Глупее вопроса: «Почему?» в такой ситуации не может быть ничего. Боль отвергнутой любви может быть очень сильной, может быть смертельной. Но существует еще одна разновидность боли. Боль стыда за тех, кто ослабел и потерял себя настолько, что позволяет цепляться, обламывая ногти и сдирая кожу с пальцев, за подошвы ботинок тех, кто следует в ином направлении.
Нет, объяснения не были моей стихией. Я вытащил из сумки футляр с безделушкой и протянул ей со словами: «Тогда это мой прощальный подарок».
Она нерешительно взяла футляр.
– Ты действительно хочешь мне это подарить?
– Да уж мне сейчас не до шуток…
– Тогда сегодня – самое красивое прощание в моей жизни, – и, словно бы извиняясь за свое решение, добавила – зато ты никогда не узнаешь, какая я сука в жизни…
«Уже узнал», – подумал я про себя, целуя ее на прощание.
– Мне было очень приятно с тобой общаться, прости меня – с этими словами она покинула ресторан. А я думал о том, что все приятное общение, не задумываясь, променял бы на один взгляд, тот самый особенный взгляд, которым женщина смотрит на мужчину, чувствуя себя женщиной, а его – мужчиной.
Она ушла, а я допил водку и попросил счет. Скрипачки в голубых балахонах, сочувственно поглядывая на меня, сыграли «Moon river», пустой стол, еще хранивший ее отпечатки пальцев, был предан на стерилизацию молоденьким официантам в матросках.
На улице безумствовала гроза. Будто десятки самолетов сталкивались друг с другом в летнем московском небе. Косой дождь хлестал по домам наотмашь. Молнии не затухали, небо постоянно подсвечивалось с разных концов, будто все столичные вечеринки, которые гуляли в этот вечер, одновременно разрешились фейерверками.
Молнии – это небесные фотовспышки.
Я тоже могу метать молнии.
Я – громовержец.
Я – громовержец, который промокает насквозь за одну минуту и десять секунд.
Я – самый несчастный громовержец, у которого не осталось даже сухой сторублевки, чтобы уехать на такси.
Я не видел ее с тех пор…
Я нарушаю правила на углу Садового и Пречистенки. Пересекаю Садовое и по Фрунзе выкатываю на Плющиху. Воспоминания волнуют меня, выводят из равновесия. Даже обида мутной слизью начинает подниматься откуда-то снизу… Прочь! Сейчас она – в опасности, ей нужна моя помощь. Я буду, я сделаю. Кто, если не я? Я все еще готов отдать ей жизнь. Я все еще люблю ее. Несмотря на оптимизм Ройзмана, я чувствую, я ей нужен.
«Дорогой папарацци Агеев, румяный оптимист с фотокамерой, по имени Лейла! Судьба порой плетет довольно странные узоры, пересекая линии движения своих подопечных. Как часто один человек встречает другого не потому, что эти двое могут стать одним целым, а чтобы вовремя поднести спичку к сигарете, выкурив которую тот, другой, поймет то, что должен понять. Два человека встречают друг друга затем, чтобы добавить в обе жизни крошечные, иногда совсем незаметные детали, которые необходимы этим жизням в той точке пересечения времени с пространством. Необходимы, чтобы две жизни превратились в два пути. Чтобы грубо толкнуть кого-то и не заметить, что в это место спустя секунду ударит молния, чтобы отобрать у кого-то деньги, которые он в противном случае истратил бы на страшное, чтобы отвести кого-то из них с пути третьего человека…
Но мы никогда не узнаем реальных причин того, почему живем в этом городе, обедаем с этим человеком, сталкиваемся с ним на улице и объясняем, как пройти в Музей изобразительных искусств… Поэтому не грусти, розовощекий мальчишка.
Возможно, милый Агеев, когда играешь с женщиной, сохраняя трезвый рассудок, легко добиваешься ее. Только этими победами не дорожишь, этих женщин всегда мало, к ним быстро остываешь. У тебя ведь так было? Да? Много раз.
А хочется настоящего Чувства. И вот оно подкрадывается, ты уже взрослый, ты узнаешь его по шороху шагов, шелесту одежды, запаху дыхания. Ты уже взрослый, хоть и тоскуешь по вечному детству. Ты догадываешься, чем это может закончиться, но ты позволяешь ему войти, и проникнуть в тебя, и завладеть тобой, и стать тобой, и вытеснить тебя.
Это всегда очень трогательно, когда ты, загипнотизированный Человеком своего Чувства, раскрываешься, снимаешь броню, как доверчивая черепаха выползаешь из своего панциря. Но едва ты перестаешь быть для нее хоть в чем-то загадкой, ты сразу становишься предсказуемым послушным животным, готовым бежать, куда она поманит. Разве не так? Ты перестаешь быть мужчиной, заслуживающим внимания. Ты перестаешь быть мужчиной. Если в тебе нет неведомой для нее силы, ей уже невозможно покоряться твоей воле, а без этого она – не женщина.
И она начинает смотреть сквозь тебя. И видеть других сквозь тебя. И ты сходишь с ума. Сначала ты перестаешь спать. Любое забвение кажется подарком, но и там, в зыбучих песках между явью и тонким миром – ее тени. Внутри тебя – пустота. Тебе уже не нужно ничего. Даже она. Только бы почувствовать малейший вкус к жизни. Только бы снова стать живым.
Послушай, мудила Агеев! Ты все знал заранее, но ты не мог поступить по-другому. Еще более страшным кошмаром в уголках травмированного подсознания для тебя зудела мысль, что ты больше никогда, до конца своей никчемной жизни, никого не полюбишь.
А если женщина, Слава Аллаху, все же была к тебе благосклонна, то… ты ведь себя знаешь… Через месяц, ну, через два ты напьешься ее тайной, она перестанет интересовать тебя, и ты вновь начнешь испытывать этот зуд и томление. Тебе опять приспичит кого-то покорять и завоевывать. Не мазохизм ли это? Определенно, мазохизм. Никаких сомнений, это точно мазохизм».
Это письмо я написал себе сам. И сам себе отправил. С одного почтового ящика на другой. Так я пытался работать собственным психотерапевтом. После «самого красивого прощания в ее жизни» мне не оставалось ничего, кроме самоуговоров, самовыяснений, самовнушений. Почему все слова, начинающиеся с «сам», напоминают о мастурбации? Я не мог мастурбировать. Вместо этого я пил, пил, пил, пил, еще раз пил… я просидел месяц, не выходя из дома. Просто сидел и слушал, как растет моя борода. Она росла медленно благодаря монголо-татарскому игу. Затем я сбрил бороду. Часть рассудка вернулась ко мне.
Я раскладывал, анализировал, бесконечно разбирал по косточкам нашу ситуацию и уговаривал себя, что так было нужно. Что иначе было просто нельзя. Невозможно. Немыслимо. Нереально. Все. Стоп.